Наум Сандомирский

   Редактор районной газеты “Радзіма”. Член Союза журналистов республики. Автор книг “Люди, годы, жизнь” (1996), “Местечко-2” (1996), “Жизнь, как анекдот” (1997), “Тональность: соль-минор” (1997),  “А что сказал бы Фрейд?”, “Отложенный портрет” (2000), “А жизнь все тот же анекдот” (2002).

 

Я ИДУ ПО КЛАДБИЩУ

Май-июнь 2002 г.

Глуск

 

Веселенькая тема или Несколько слов перед “плаванием”

“Интересно, блин, выходит:

Жизнь приходит и уходит”

 

Весна, май… На мраморных и гранитных плитах весело играют солнечные блики. Жаль только, что плиты эти – могильные.

Хотя, собственно говоря, почему жаль? Разве придя в этот бренный мир, ты предполагал, что устроишься здесь навечно? Что будешь, как Кощей Бессмертный, обживать Богом данные пространство и время?

Так нет же… Мир устроен совсем по другим законам и кто однажды лежал в колыбели, тот будет лежать и на кладбище.

Конечно, жить с такой предпосылкой ох как непросто! Но надо… И мы живем. Кто лучше, кто хуже, но живем, чтобы потом оказаться такими одинаковыми.

На фронтоне древнегреческого театра было два лица. А древние греки, как евреи во все времена, просто так ничего не делали. Поэтому лица были разными: одно смеющееся, другое – плачущее. И вы знаете, будь моя скромная воля, повесил бы их и на кладбищенских воротах. Ибо одно из них обращено к жизни, другое – в вечность.

Но кладбище – не моя компетенция, а забота коммунальной горпоселковой службы. Мы же, несколько оставшихся евреев (чтобы люди не забыли, как выглядим), несколько раз в год оказываем ей посильную помощь, наводя здесь порядок. Оно уже, по причине своей редкой востребованности, почти музей под открытым небом. И, как это не грустно, в такие моменты чувствуешь себя живым пока еще экспонатом.

В общем, мне более подвластно распорядиться своей книгой. Так вот она-таки будет писаться под древнегреческим “двулицым” символом.

Вы можете спросить, почему я ее пишу. Разве нельзя писать о чем-нибудь веселом, как автор делал это уже не один раз. И я понимаю ваш вопрос, чуть меньше понимая свой ответ. Тем более, что в жизни одинаковое количество поводов как для грусти, так и для веселья. И вообще, кто сказал, что с прошествием времени о покойниках нужно писать обязательно мрачно. Былое горе длительная пауза переводит в тональность легкой ностальгической печали. Поэтому все же и рискну, и попробую…

Мы уже договорились, что все уходим. Увы, даже у самых богатых нет способов законсервировать время. Понимая это, они “консервируют” деньги, которые еще ни разу и никому не дали индульгенцию на вечность.

Да, возразите вы, но есть же в конце концов музыка, живопись, книги… В этой части я с вами соглашусь, но только наполовину. Потому что все это немножечко не то. Они останавливают не время, шагающее своей неумолимой поступью, а его мгновения. Помните, “остановись, мгновенье, ты прекрасно”. Хорошо сказано! Даже немножечко жаль, что не евреем.

Потом кто-то еще, желая загнать автора в угол, вспомнит видеокассеты, пластинки. Но тут соглашусь еще меньше, ибо срок годности у них совсем никакой, если посмотреть на небо и увидеть космос.

Не возражаю: когда вы ставите диск на круг проигрывателя, все кажется таким прекрасным. Но я же оппонент и немножечко-таки испорчу ваше настроение. Хотя, поверьте, меньше всего хотел бы это делать. Но что тогда будет с объективностью, которая, хотите вы этого или нет, всегда критерий.

Кто спорит… Пластинка действительно крутится. Как действительно и то, что она убывает с каждым витком. Пока совершает оборот, звучит и кажется бессмертной. Но вы обратили внимание на слово “кажется”. Увы, останавливается пластинка, останавливается и жизнь. Ведь в ней, в отличие от бокса, нельзя выиграть весь матч. В лучшем случае, только отдельные из его раундов.

Так как это, пожалуй, было у тех, кто сегодня тихо и мирно лежат на этом скромном местечковом кладбище. Вот о них-то как раз и пойдет речь.

Разве они когда-нибудь возражали, что жизнь – хорошая штука. Более того, как бы не складывались обстоятельства, всякий раз находили причины жить дальше. И мне, человеку, уже, мягко говоря, не такому уж молодому, хочется немножечко рассказать вам про эти жизни. Ведь и мое время никто не брал на какой-то особый учет. Оно тоже потихонечку вытекает в сосуд под названием бесконечность. А молодое поколение все с большей жаждой выпивает мое “пепси”.

Подстегивает желание и то, что в нашем пошехонском местечке других “летописцев” уже нет. Да что там летописцев –  евреев можно пересчитать на пальцах. И ноги при этом могут отдыхать.

И главное ж дело все это там, где когда-то жило несколько тысяч сынов и дочерей израилевых. Где царил такой белорусско-еврейский “коктейль”, что другим, даже самым гремучим смесям, такого и не снилось. “Бульбаши” “шпарили” на идише с выразительностью великого актера Василия Качалова, то же самое делавшего на русском. Для полноты ощущения только пейсиков и не хватало.

А нынче с каждым днем все больше чувствую, как любому мероприятию, в том числе и официальному, мое скромное присутствие придает национальный колорит. Может, поэтому все чаще задумываюсь. А стоит только напрячь свои мозговые извилины, как нахально лезут всякие мысли. Например, о том, что жизнь человека определяю по его отношению к смерти. Одних мысли о ней расслабляют. Дескать, чего упираться, все равно помрем. И самое смешное, в конце концов оказываются правы –  помирают.

Другие хоть и упираются, но как бы постоянно носят в себе свое завещание. А мысли о предстоящей кончине их только мобилизуют. В том смысле, что больше начинают ценить то, что есть.

Относительно тех, кто лежат здесь, правильнее сказать –  ценили. Нетрудно представить, каково им лежать рядом с теми, кто думал об этом совсем не так. Примиряет общее вечное успокоение.

Тут же дерзко возникает другая мысль. Она о том, что наша жизнь – спортивное развлечение Всевышнего. Следя за игрой по какому-то не видимому нами монитору, определяет общее состояние команды и только потом со знанием дела меняет отдельных ее игроков. Может, поэтому порой такая несыгранность. И если где-то о гроб стукнула первая горсть земли, то в каком-то родильном доме раздался первый крик новорожденного.

Так бы и хотелось сказать: радостный. Но не получается по отношению к объективности и справедливости: он-то еще не знает, чего кричит. А, может, знает? Потому и кричит.

Ладно, оставим его в покое. Те, которые лежат здесь, и оторались, и разобрались. Или пытались разобраться, как Остап Бендер с архивариусом Коробейниковым. Но в любом случае это далеко не одно и то же.

Пожалуй, и они не раз задумывались о том, откуда пришли, куда прибыли, кто мы такие и куда так неумолимо идем? А ведь если хорошо подумать, нас всех это касается только в той степени, как все это реализуется в момент “кружения пластинки”. Нам чаще всего бывает достаточно той реальности, в которой живем. Все остальное –  интеллектуальные и всякие прочие игры, дабы окончательно не заржавели мозг и тело.

Но как бы там не было, попробую рассказать вам об ушедших. В надежде на то, что хоть кому-нибудь это будет интересно. Тем более, что они были такими разными. А живя в маленьком, просматриваемом со всех сторон местечке, даже оригинальными. Ведь в провинции если чего-то не знают, то выдумывают, придумывают, домысливают… У нее для этого есть и время, и желание, и возможности. Поэтому имеют шанс предстать перед нами не эпитафией на памятнике, а интересными и сочными. Такими, какими многие из них были при жизни.

…Считать, что хорошо знаю Талмуд, было бы слишком самонадеянным. Лишь только в той степени, в какой в нем находит отражение Ветхий завет. Но где-то подслушал: он считает, что Бог все предопределяет в человеке. Кроме одного: быть ему добрым или злым. Каждый определяется сам.

Мое же самоопределение в контексте разговора таково: постараюсь рассказать о добрых и по-доброму. А что со злыми? Да ничего… Поступим, как советовал Данте: “Не стоят слов, взгляни и мимо”.

…Весна, май. Солнце играет на мраморных и гранитных плитах. Ему, солнцу, все равно что освещать: руины, хижины, дворцы, могильные надгробия… Но это далеко не все равно тем, кто идет мимо этих плит и вспоминает прошлое.

Так пусть же мое повествование, несмотря на изначальную грусть, заложенную в тему, тоже станет веселым и добрым.

Жизнь –  штука объективная, со своей поступательной логикой. Она не делается веселее от того, что кто-то рождается и грустнее по причине чьей-то смерти. Логика еще и в том, что, скажем, в шестьдесят лет многие вещи оцениваешь не так, как это сделал бы в двадцать. Не скажу, что такой ракурс делает взгляд обязательно мудрее, но обстоятельнее и подробнее уж точно.

Но в любом случае только греческого хора нам и не хватало. Поэтому будем легки, как солнечный луч. Вот почему так настаиваю на начальной фразе: “Солнце весело играло на мраморных и гранитных плитах…” И как бы предвкушая тональность того, о чем пойдет речь, уже в эту минуту испытываю оргазм на кончике шариковой ручки.

Тема хоть и “веселенькая”, но все равно это будут радость, улыбка, юмор… И заверяю, далекий от подоплеки шекспировского могильщика с черепом бедного Йорика в руках. А все потому, что за лейтмотив всего того, о чем пойдет речь, вполне сойдут вот эти известные поэтические строки:

Не говори с тоскою нет,

А с благодарностию –  были…

 

Двое под одной “крышей”

Полный звуковой штиль. Тишина, дающая полное ощущение вакуума. Стою и невольно думаю: если молчание золото, то почему кладбище – не золотые прииски? Ведь здесь не просто тишина, а гробовая. Но будь даже так, никакое богатство мира не привлекает сюда. И даже то, что о покойниках не говорят плохо, ни на йоту не прибавляет желания стать ими. Как не прибавляло оно его Нохиму и Гирше Айзенштадтам, лежащих сегодня под одним могильным памятником. Ставившие меньше всего думали соревноваться со сверхэкономными габровцами. Просто такова была структура момента.

Один из них – мой дедушка. Если скажу, что мама была Роза Гиршевна, то в счастливой догадке вы тут же испытаете момент интеллектуального торжества.

Уверяю вас, первыми в книге они “пристроились” вовсе не по блату – именно их могилой начинается один из мужских рядов. Это и предопределило старт моего повествования. Хотя дальше оно будет более произвольным, ибо никто к автору на очередь не записывался. В дальнейшем он собирается придерживаться ассоциативного движения души, произвольно переходя из ряда в ряд. А тем более нет никакого намерения ориентироваться на половые признаки.

Младшим из братьев Айзенштадтов был Нохим, столяр по профессии. Да такой, что даже у гоголевского Собакевича, как товар, сошел бы за высший сорт. Тогда, наверное, это и про него сказал Шолом-Алейхем. Дескать, столяр живет-живет да умирает. И человек тоже. Нохим Лейбович подтвердил гениальное предположение.

Правда, не умер, а погиб на относительно ранней стадии старости. В смысле, постарел, но не состарился. Коварной оказалась самим же сделанная лестница, с которой упал, желая внести архитектурные поправки в веранду своего дома. Подвело неосторожное, резкое движение.

Через несколько недель ожидалась свадьба внучки Любы и очень уж не хотелось ударить в грязь лицом перед тогда еще ленинградским зятем. Пусть он и гой. Но Любочка-то своя кровинка. Но, миновав «грязь» (ремонт почти закончил), ударился об асфальтированную дорожку, ставшую для него роковой.

При жизни это был всегда аккуратный, подтянутый, поджарый человек, выправкой своей напоминавший купринских офицеров. Казалось, он даже просыпался с безупречно ровным пробором рано поседевшей головы.

Да и было от чего поседеть: многих родных потерял во время войны. В том числе и любимую жену, успевшую подарить ему двух сыновей и дочь. Гинекологи могут меня поправить, но так уж принято говорить и пусть все-таки остается подарочный вариант. Тем более “качество” детей в дальнейшем подтвердило правомерность именно такого глагола.

Уже после войны к ним в кооперативном варианте приплюсовалось еще двое. Разумеется, исключавшем участие семенного материала Нохима Лейбовича. У Фани к этому времени были свои, оставшиеся без погибшего отца. Послевоенная вынужденная арифметика оказалась обоюдно счастливой, удачной.

То, что Нохим был прекрасный столяр, мы уже сказали. Это же прилагательное в не меньшей степени характеризовало и его человеческие качества. И этим комплиментарным определением закроем тему. Лучше скажем о том, что после работы он превращался в азартного игрока. Главный вид “спорта” – домино и карты.

Когда на руках у него были козыри, то он производил впечатление чемпиона мира по шахматам. Будто зовут его уже не Нохим, а Эмануил и фамилия его не Айзенштадт, а Ласкер. Не говорю уже про домино, где наличие фисташки с двумя шестерками делало победоносный вид этого молчуна равным Александру Македонскому после победы над персами при Гранике.

Полной противоположностью был всегда открытый к беседе Гирш. Эдакий местечковый Сократ, имеющий для каждого своих “пару слов”. Помню, когда ему перевалило за семьдесят, любил завязывать узелки на память. Но, вынув из бездонного кармана кортовых штанов безразмерный носовой платок, мучительно вспоминал, для чего его завязал.

Вымахав далеко за метр восемьдесят, здорово напоминал хрестоматийного пролетарского писателя Максима Горького. В еврейской транскрипции Мейшке Битерер.

О проборе уж и вообще не могло быть речи – голова только размерами и внутренним содержанием отличалась от биллиардного шара. Но при такой аэродинамике какое, скажу я вам, там было содержание. С такими головами при благоприятных обстоятельствах становятся министрами. Но последний раз хорошие времена были для евреев при каком-нибудь Соломоне или Давиде, и Гирш самореализовался в русле семейных традиций. Стал универсальным на все руки мастером – плотником, столяром, мельником. И каким! Когда в начале 50-х уже прошлого века (как летит время!) какой-то анонимный завистник, желая занять его место, написал анонимку, то адвокат Арон Меерович Райхман на суде произнес такие исторические слова:

– Ви думаете, что без Гирши Лейбовича не будет крутиться мельница? Нет, она-таки будет крутиться… Но уже не так!

Сказано было с таким убеждением, будто Галилей произносит свою бессмертную фразу: “А все-таки она вертится!” Как бы там не было, дедушку освободили за нелепостью обвинения.

В смысле опрятности Нохим не стал для него стимулирующим примером. Тут дочь Роза имела от него большой “цорес”. А как бы вам понравилось лежание в сапогах на диване или застеленной кровати? Когда же напоминала ему о необходимости пойти в баню, то говорил в ответ, что пару недель назад это уже делал и пока не видит в том никакой необходимости.

Зато как любил поговорить за жизнь. Причем, собеседники варьировались в самом широком диапазоне. Достаточно было выйти вечером на лавочку возле дома, остановив любого прохожего, что свидетельствовало о высоком уровне контактности.

Уже через несколько минут после знакомства мог ошарашить более чем неожиданным вопросом. Что-нибудь вроде:

– А вот вы мне скажите, например, шо такое хорошо на хорошо и плохо на плохо?

Обычная ситуация, когда ответ знает только автор вопроса. И хоть дед наверняка не знал слова риторический, но он был именно из таковых.

Поэтому вопрошаемый, как правило, интеллектуально не мобилизовался. Ожидал комментария лысого еврея, лукаво поглядывающего из-под седых кустиков бровей. Кстати, то, что дед лыс, можно было видеть в те редкие моменты, когда протирал вспотевший лоб, плавно переходящий в затылок. Остальное время освобожденную от волос голову прикрывал не более привычный для местечкового еврея картуз, а обыкновенная “бульбяшная” шапка-восьмиклинка. Зимой же не менее стандартная ушанка.

В общем, дед умел держать паузу. Как хороший актер, знал, что она лучше всего мобилизует зрителя. И когда считал, что тот уже в кондиции, тут же организовывал экспресс-интервью.

– Скажите, что бы вам больше понравилось: просто черный хлеб, или намазанный маслом?

Предполагаемый ответ был настолько очевиден, что на этом этапе не задерживался:

– А если на масло добавить мед?

– Еще лучше, – равнодушно отвечал вопрошаемый, не столько играя, сколько подыгрывая.

– Так это же и будет хорошо на хорошо, – торжествующе подытоживал дедушка.

И тут же переходил к негативному варианту. Вновь следовало привычно-императивное “скажите”.

– Скажите, большая паховая грыжа вас сильно устроила бы?

– Меня и маленькая не очень обрадует, – как бы уже включившись в игру, отвечал визави.

– А теперь представьте, если на ней еще появится нарыв… Так это и будет плохо на плохо.

И таких авторских домашних заготовок у него хватало на все случаи жизни. Впрочем, как доставало ума и такта поддерживать и любую серьезную беседу. Особенно с такими симпатичными ему людьми, как Хема Рафаилович Брум.

Хотя могила этого человека “прописалась” на обетованной земле, пару слов нужно сказать и о нем. Разве я зарекался писать только о том, что вижу? Нет, меня в одинаковой степени волнует и то, что в связи с увиденным вспомню. А их интеллектуальные баталии, хотя и был в возрасте тинейджера, помню неплохо. Если и не в деталях, то по атмосфере уж точно. Но об этом более подробно в следующей главе.

 

“Дер минен” и стекольщик

Приход Хемы Рафаиловича Брума к нам домой всегда превращался в маленькое событие. Одна технология замены стекла чего стоила! Во-вторых, сопутствующий ей обмен репликами с дедом. Оба они не чужды были неспешно потолковать о бренном и вечном. Причем, говоря, в сущности, об одном и том же, умудрялись диалог превратить в горячую дискуссию.

Это даже внешне выглядело впечатляюще. Очень высокий дедушка и коротышка Брум. Но сие никак не отражалось на температуре спора, ибо беседа между двумя пожилыми иудеями – не баскетбол в американской профессиональной лиге. Поэтому маленький Хема Рафаилович более чем успешно “прессинговал” Гирша Лейбовича по всей дискуссионной площадке. То бишь ни в чем не желал уступать по любому обсуждаемому вопросу. А глаза при этом сверкали из-под очков, как молнии в рябиновую ночь. Своим филологическим упрямством и задором запомнился почему-то больше всего. Несколько позже, когда я уже стал довольно популярным в местечке журналистом, стал привечать и меня. Выражалось это прежде всего некоторой церемонностью при встречах. Получалось как-то театрально и как бы по-древнееврейски:

– Добрый день вам, реб Сандомирский!

Моя рука при этом невольно тянулась к несуществующим пейсикам и импульсивное движение тут же прерывал какой-нибудь вопрос, определяющий направление возможной беседы. Вектор его так же трудно было определить, как увидеть автомобильные гонки на кольцах Сатурна в артиллерийский бинокль.

Честно говоря, уже по причине огромной разницы в летах трудно было предположить, почему он думал, что смогу сказать нечто близкое его ожиданиям. Но как-то незаметно оба оживлялись, увлекались. Может, потому, что удивляющийся человек всегда немножко ребенок. А Хема Рафаилович, безусловно, был из таковых. И мне это в нем очень нравилось. Ведь, наверное, и Диккенс не случайно таких своих героев, как Пиквик, наделял детскими чертами, тем самым выказывая свою безусловную симпатию. Скорее всего, из-за их всегда свежего, будто дождем промытого, взгляда на мир. Они воспринимают его не как сложную, непосильную задачу, а как игру. Интересную, красивую, непонятную, азартную, сказочную, парадоксальную… Всякую.

Да, конечно, жизнь – не полемический клуб. Поэтому маленькому мудрому еврею с маленькой фамилией, нарожавшему с первой покойной женой Ханой таких же маленьких детей, приходилось их кормить. Поэтому пришлось стать на все руки мастером. И стекольщиком, и столяром, и плотником, и бондарем, и колеса для телег «сооружать» в местной артели “КИМ”… Все это профессии, по глубокому славянскому убеждению как-то мало характерные для «еврейского казачества». Но не мною придумано, что факты – вещь упрямая.

А еще он запомнился человеком очень набожным. Долгое время даже верховодил в местечковой еврейской общине. При отсутствии синагоги верующие иудеи собирались в его доме на Социалистической улице (хорошее пересечение Талмуда с социализмом) править “дер минен”, то есть молиться. Уж что-что, а во всех этих религиозных тонкостях Брум толк знал.

Причем, после наших разговоров его отношения к Богу казались мне весьма странными. Учение принимал, Христа – нет. Вера для него понятие скорее мировоззренческое, чем культовое. Религию искал не столько в синагоге, сколько в душе.

Мол, даже в “Библии” многовато крови, какой-то антигуманный гуманизм. Не успел, дескать, Всевышний “заварить кашу”, а Каин уже убил Авеля. А известное избиение младенцев, а Содом и Гоморра, бесконечные жертвенные приношения с точной “инструкцией”, как это делать. А явно превалирующий над всем принцип: “Кто не со мной, тот против меня”. Под многими пунктами могли бы поставить подпись такие “светлые личности”, как Сталин, Калигула, Нерон… Многое вытекает из принципа какой-то прикладной, практической морали, все подчиняющей спасению души при любом уровне греховности. Ты греши, а там, “наверху”, кому следует, о тебе подумает, позаботится. Какая-то “ситуационная” мораль получалась. Чуть ли не торгашеская, проходящая по "ведомству" товарного обмена. Не потому ли и Христос торговцев из Храма убрал.

Отступление вышло несколько пространным, но обо всем этом не раз разговаривали с Хемой Рафаиловичем Брумом. Трудно сказать, как все это трансформировалось при переезде к детям в Израиль, где каждый камень дышит историей рождения Иисуса.

Как бы там не было, мне в душу запал маленьким, энергичным евреем с частой и дробной походкой, когда шаги из брюк сыпались скорострельной дробью.

У группы “Битлз” была в свое время хорошая песенка. В русской транскрипции название ее звучит так: “Фул оф дзе хил” – “Дурак на холме”. Она о тех, кто бог его знает какими путями “перепрыгнул” уровень своей компетентности. Взяв за основу этот образ, мог бы с полным основанием назвать Хему Рафаиловича Брума мудрецом в долине.

Несколько лет назад получил письмо от его столь же доброго, милого и безобидного сына, ставшего врачом. Григорий Хемович сообщал о том, что отец отошел в мир иной. И уходил с таким же удивлением, как и жил, направив свой взор к небесам, где, оторвавшись от прозы жизни, порой так настойчиво искал ответы на вечные вопросы. А они, эти небеса, такие же, как при Цезаре, одинаковы как в Глуске, так и над Иерусалимом. Или это не его жена Хара лежит под одной из могильных плит на том клочке глусской земли, что именуется кладбищем. “Прописка” разная, судьба одна.

 

Стратегия бабы Баси

Не знаю, как в большом городе, все подвергающем нивелировке, но в некогда наполовину иудейском местечке каждый второй еврей напрашивался в персонажи. А что касается Ары и Баси Гельфандов, так они “прорываются” в воспоминания из-под своих могильных плит дружным дуэтом. Слишком уж колоритной была эта семейная пара. От дома дедушки отделял только деревянный забор. И когда ветер дул в нашу сторону, можно было с почти стопроцентной уверенностью сказать, каким меню решила Басетул порадовать своих домочадцев. Явно выраженного запаха не имел, пожалуй, только молочный суп с клецками.

Арон Гельфанд своей розовой круглолицестью, узко прищуренными глазками похож на японца. Один к одному персонаж из массовки киноклассика Акиры Куросавы. Эдакий местечковый Дерсу Узала. На фоне осанистой, крупной супруги смотрелся, как велосипед рядом с гусеничным трактором. Интеллектуально она тоже верховодила.

В отличие от Арке (так она его всегда называла), ежедневно отдающего дань моциону в свободное от домашних забот время, отдернув простенькую шторку, занимала позицию у окна. При этом, заполнив собой весь подоконник, прицельно-умными глазами простреливала уличное пространство. Иначе ее и не воспринимал, как “бабушку в окошке”.

Слово “простреливала” тут же разбудило другую ассоциацию. Рядом с их домом перманентно повторялся эпизод, где оно употребимо в своем прямом значении. А все оттого, что жившая напротив любвеобильная дама приютила под своим кровом отставного майора Андронюка.

Заметим сразу: федотовским сюжетом здесь и не пахло – никакого сватовства не было. Все происходило по принципу: приходи и живи.

При первом же взгляде на бывшего “генералиссимуса” становилось понятно: он в отставке не только у службы, но и у жизни. С соответствующим “дизайном” внешности. Не самый удачный “эскиз”, к которому художнику не захотелось возвращаться. Таких не выбирают, а подбирают. Как Плюшкин брошенную кем-то вещь.

Подбодренный неожиданным поворотом судьбы, примак поначалу даже посвежел. На “полотне” появилось несколько свежих красок.

Стоп… Вы можете, перебив меня, спросить: дался тебе этот гой, когда речь идет о таком деликатном материале, как евреи. Но в том-то и дело, что в данном конкретном эпизоде он имеет к ним самое непосредственное отношение. Хотя лучше бы не имел. И ему хорошо, и им спокойнее.

В общем, видимые изменения оказались косметическими. Никакая даже самая яркая палитра не могла затонировать суть. А она у него на поверку оказалась пьянтосно-охотничья. В одинаковой степени поклонялся как Бахусу, так и Артемиде. Опасный сплав хмельного синдрома с вооруженной агрессивностью. Две страсти в одном сомнительном сосуде стали взаимостимулирующими. Булькающая в проспиртованном желудке водка приводила в лес. Там из заранее приготовленной фляжки добавлял, и при возвращении все заканчивалось пьяным скандалом. Впечатляющий аккорд его – ружейный салют.

В большинстве случаев заряд находил прибежище в потолке или стенах. Если разрядка Андронюка носила локальный характер, его действия обсуждались на уровне пересудов.

Гораздо хуже обстояло дело, когда пьяный азарт приводил его на проезжую часть улицы, где держал под прицелом прилегающие к ней дома.

Не выпадали из драматургии сюжета и Гельфанды. Если до этого момента Басины глаза взирали на мир лениво и расслаблено, то с появлением “человека с ружьем” вдруг проявлялся военно-стратегический талант израильского генерала Моше Даяна.

Молниеносно задергивала занавеску и не менее резко отдавала команду мужу, бывшему заготовщику местной артели “Красный богатырь” (в то время в социальной палитре преобладали красные тона).

– Арке, – кричала она, – чтобы через минуту видела тебя лежащим на полу.

Но лежал он уже через секунду, продемонстрировав незаурядные физические ресурсы, которые так трудно было предположить у стареющего еврея. Тем паче ни разу не привлекаемого к сдаче зачетов обязательного комплекса “Готов к труду и обороне”.

Скорость реакции определяло желание пожить. И еще как пожить! Поэтому и без Баси точно знал, какое место в доме для сохранения жизни выгоднее занять при беспорядочном обстреле.

А вот сама жизнь, как оказалось позже, поражает цель при любой степени маскировки. Оказалось, сапожник в смысле помереть ничем не отличается от шолом-алейхемовского столяра.

Всю жизнь Арон Гельфанд цвел здоровьем, но на финише все равно выросла болезнь. Потом несколько болезней… С ними только начни. Они, как сорняки: их не садишь – они растут. Визиты в аптеку расширяли его знания фармакологии, но все меньше помогали в лечении. До сих пор меньше всего думал, что у него есть какая-то сосудистая система. А когда через прыгающее давление осознал ее наличие, то она уже мало радовала уровнем функциональности.

Быстро одряхлел, получив на финише очень нездоровую старость. Между ней и здоровой такая же разница, как между рухлядью и антиквариатом. Если антиквариат – мавзолей, то различие между рухлядью и покойником условное. А потом уже вообще никакая.

Вот и стою перед гельфандовскими оградами (Бася умерла позже), вспоминая их былое присутствие на улице Комсомольской.

В доме, некогда принадлежащем им, давно живут другие люди. Но, поверьте, когда порой иду мимо него, то так и кажется, что вот-вот раздвинется занавеска и в оконной раме появится поясной портрет седой и грузной Баси.

Или выйдет присесть на лавочку Арон Гельфанд, чтобы поговорить за жизнь с соседом, моим дедушкой Гиршем. В смысле сочетаемости это как дуэт балалайки с саксофоном. Но когда люди привыкают друг к другу, общие темы и позиции всегда находятся. Скажем, чем не предмет для разговора погода в средних широтах? Евреи любой из них всегда придадут нужные глубокомысленность и актуальность. Ведь иногда главное ни о чем, а как. А уж они это самое “как” обеспечивали сполна.

 

Жених из Бобруйска

Делаешь несколько шагов в сторону от могил Гельфандов и со всей очевидностью понимаешь: связи, наведенные при жизни, каким-то странным образом прослеживаются здесь. Разве это не их зятем был Зяма Воротинов?

Когда в качестве жениха этот высокий, статный бохер из Бобруйска появился в глусском интерьере, имея на голове шикарный головной убор и на ногах модные по тому времени белые из какого-то непонятного мне материала сапоги с разводами коричневой кожи, то многие в местечке говорили:

– Басину Тамару огиголт!

Ара при этом не очень обижался, что с его именем семейная радость не связывается – это подразумевалось само собой. Как некогда и его личное участие в появлении на свет двух красивых дочерей. Одну из них как раз и “вычислил” рыжекудрый Зяма, имевший во рту пару хороших золотых зубов. При тогдашнем уровне местечковой стоматологии это-таки производило неплохое впечатление.

Работать новоприобретенный родственник Гельфандов стал в “железном магазине”. Он же и хозяйственный. И всяких бытовых железяк здесь было действительно немало. Отсюда и прицельно точная корректировка в названии, удобном для всех покупателей.

Когда вальяжный Зяма, он же Залман, он же Залман Батькович, как его неофициально величали хозяйственно озабоченные покупатели, громадой медного всадника (цвет волос провоцировал такую ассоциацию) нависал над прилавком, то это впечатляло не меньше коронок из благородного металла.

Честно говоря, автор этих строк покупкой чугунов, лопат, гвоздей, граблей из металла и прочего функционального инвентаря не был озабочен. Поэтому профессиональные характеристики как-то прошли мимо, осев в служебных архивах горпоселкового райпотребсоюза. Только кому они сегодня “потребны”?

А вот что человек был своеобразный, это успел почувствовать сполна, хотя из жизни он ушел, едва перешагнув сорокалетний рубеж. Да и умер как-то уж слишком по-гусарски, в контексте своего неугомонного темперамента, внешне казавшись даже несколько медлительным. Упал прямо за карточным столом, тем самым как бы подтвердив правомерность предположения о том, что жизнь – игра.

И сегодня, столько лет спустя, вспоминается мне в связи с этой по-бальзаковски выписанной фигурой один довольно забавный эпизод. Но это уже немножко другая история, требующая другого “интерьера” и другого заголовка. Просто необходим выход на историческую сцену еще одного небожителя – Абрама Виноградова.

 

                  

Футбол с видом на улицу Жижкевича

Именно еврей с такой винно-сочной фамилией стал в 1966 году первым среди глусчан обладателем телевизора. Конечно, большой “азохунвэй” на качество вещания. Но сфера влияния маляра Виноградова так далеко не простиралась.

Иной прочитает цифру и мысленно с такой ехидцей спросит: “Он что, этот писака, уже тогда ходил с блокнотом и записывал даты? Или у него такая аидише коп, что помнит меню бабы Баси в день полета Гагарина в космос?”

Так пусть он успокоится, мой возможный оппонент. Как это нередко бывает в жизни, все гораздо проще. Год запомнился чемпионатом мира в Англии по футболу. А Абраша Виноградов был не только друг стен и потолков, рыбак, но и страстный болельщик. Когда, бывало, из радиорепродуктора был слышен приятный тембр спортивного комментатора Вадима Синявского, то на 90 минут для жены Фани, которую знали в поселке как хорошего парикмахера, он был потерян. Есть человек и его нету. И как же тогда не использовать такую возможность? Очень уж хотелось узреть, как сэр Бобби Чарльтон обращается с мячом. Радиоточка его такой возможности лишала. Так на улице Жижкевича появился телевизор. Первый и пока единственный в поселке.

Если правильно утверждение, что каждый дом стоит в центре мира, то мысль такая, пожалуй, родилась в эти дни, и у этого дома. Надо было видеть, как стремились сюда поклонники кожаного мяча.

Но дом, не резинка для трусов – не растянешь. Всем желающим внутрь не попасть. Штурм тоже отпадает – не Зимний дворец. Тогда хозяин принимает такое решение, что в тот момент ему бы больше подошло имя Соломон. Открывает окно, ставит на подоконник телевизор экраном на улицу, чем самым заметно поднял рейтинг глусских иудеев.

Собралось около двухсот человек. Наиболее предусмотрительные пришли со стульями. Это несмотря на то, что видимость скверненькая. Ретранслятор далеко и на специфическом языке регион считается зоной неуверенного приема. И телевизор Виноградова удачно подтверждал правомерность версии. Помню, некто сколь мрачно, столь и удачно пошутил: “Что сделаешь, Англия – родина туманов”. Вот и перемещались футболисты по футбольному полю, как рыбы в аквариуме.

Но удивительно не столько это, сколько то, что телеболельщики умудрялись что-то видеть и при этом комментировать.

Толпа есть толпа. Особенно столь разношерстная и эмоциональная разновидность. Думаю, что даже такой знаток ее, как испанский философ Ортега-и-Гасет едва ли бы нашел для оценки оптимальные характеристики.

Время от времени в ней вдруг происходило движение наподобие броуновского. И это весьма нервировало ту часть публики, которая поудобнее устроилась впереди на стульях. Поэтому партер и галерка то и дело обменивались отнюдь не джентльменскими репликами.

Особенно изощрялись в остроумии приехавшие на каникулы студенты, провоцируя консерваторов от жизни и футбола едкими замечаниями в их адрес. До сих пор помнится историческая фраза одного из недовольных. И здесь должен сказать вам, что этот недовольный – Залман Воротинов.

Если вам что-то покажется из разряда ненормативной лексики, то прошу большого пардону. Только из песни слов не выкинешь. Проще выкинуть саму песню. Но “песнь песней” в исполнении Зямы была классической. Изрек преподобный Залман приблизительно следующее.

– Ну шо ты, курва, блин, лыбишься? Думаешь, блин, очень умный? Так мы таких видали, такую твою мать. Или давно, блин, по морде не получал? Еще немножко и я смогу доставить тебе это удовольствие. Когда, блин, мне было столько, сколько сейчас тебе, то мне в Бобруйске приходилось делать это не один раз. Не веришь, так едь и спроси, так тебе скажут, а то стоит, блин, и улыбается. Я ж могу и вспомнить. Тебя, блин, наверное, умлыка, учили в школе, что повторение – мать учения, такую твою мать. Только тогда потом не говори, что Зяма Воротинов тебя не предупреждал. Ты меня понял, шлимазул? Или я что-нибудь непонятно говорю? Так до сих пор меня, блин, все понимали. А если у тебя, такую твою мать, блин, шо-нибудь не получается, то очень плохо научили в институте твоем. И вообще неизвестно, блин, как ты туда попал.

Наверное, сильно вывели из себя, если автором гневной тирады стал добрый человек. В тот момент каждая последующая его фраза была также непредсказуема, как подросток в период полового созревания. Слово “блин” употребил так часто и с такой интенсивностью, что в отдельные моменты оно приобретало грамматическую категорию союза. Всё говорило о том, что на его скрижалях едва ли оставили заметный след пионерская и комсомольская организации.

Но теперь это все, как говорится, “за давностию лет”. Помните, что сказал адвокат Райхман о моем подсудимом дедушке. Дескать, без такого мельника мельница будет кружится уже немножечко не так.

Так вот после смерти Залмана Воротинова в “железном магазине” тоже стало немножечко не так. Время было такое, что многое тут определяла личность продавца. Ведь не случайно в 50-60-е годы в Глуске очень популярны магазины Стерина, Шкляра, Охрина… Поверьте, Воротинов достойно продолжал их традиции до самой своей смерти.

 

“Арон” звучало как пароль

Кстати говоря, к Зяме очень хорошо относился дедушка, ценя его искренность, прямоту, порядочность. Мысли о дедушке стимулировали желание поискать еще одну могилу.В связи с ним эта фамилия уже называлась. Но даже несколько раз обойдя кладбище, не мог с уверенностью сказать, похоронен ли на нем Арон Меерович Райхман. Оно ведь состоит как бы из двух частей: более современной и той, где старые могильные плиты. По преимуществу с надписями на “иврите” или “идиш”. С моими представлениями как об одном, так и другом, с таким же успехом они могли быть на каком-нибудь из языков финно-угорской группы.

Впрочем, будь этот яркий самобытный человек предан земле любого из государств ближнего или дальнего зарубежья, сии сумбурные воспоминания, ритм которых схож с электрокардиограммой предынфарктника, никак не могут обойтись без него. Ведь он, по существу – легенда Глуска.

Одна из ее главных составляющих —потрясающее чувство юмора. Его интеллектуальному посылу очень много добавляет интонация. Как в более известном случае с Михаилом Жванецким.

Да что интонации. Не менее сильным было визуальное впечатление. Уже один только взгляд на него обещал радость встречи с интересным, оригинальным.

Недалеко от дома, где он жил, мальчики прямо на улице выясняли свои футбольные отношения. Поэтому Арона Райхмана видел не один раз. Плотный, чуть выше среднего роста, в неизменной тройке. На голове модная тогда шапка-восьмиклинка с круглым картонным вкладышем внутри. Иногда это могла быть зеленая фетровая шляпа с широкими полями. О критериях выбора судить трудно.

Но под любым головным убором добрые, чуть прищуренные, полные удивительного света и юмора глаза. А он у него, как позже смог оценить сам (кое-что знаю в пересказах) был действительно потрясающий. Не говоря уже о том, что имел заслуженный авторитет прекрасного адвоката. Эдакий провинциальный Федор Плевако. На него шли, как на спектакль и он никогда не разочаровывал.

Однако эта его часть жизни как бы безвозвратно вынесена за скобки. Поэтому хотя бы несколько эпизодов о Райхмане-юмористе. Каждый из них настолько ярок и запоминающ, что потребует своего отдельного пространства. Почему бы нам его не предоставить?

          

Процесс с фрейдистской подоплекой

Мой бывший одноклассник “подзалетел”. На юридическом языке –  “попытка к изнасилованию”. Предполагаю: удайся она, не было бы и заявления в суд: “Жертва” чуть ли не в три раза старше и опытней. Просто подойти хорошо не сумел.

Да и куда уж ему с его мозгами. В Горное училище на Украине поехал с девятого класса. И, пожалуй, правильно сделал. К тому моменту успехи в учебе были столь впечатляющи, что ни родители, ни школа не настаивали на дальнейшем образовании. А будь конкурс в ПТУ хотя бы чуть больше одного человека на место, то оно было бы явно не за “насильником”.

Опустив все сопутствующие подробности, познакомлю в общих чертах с линией защиты. Ее козыри – физиологические проблемы полового созревания и сравнительный анализ “насильника” с “жертвой”. Через десятки лет райхмановская импровизация вспоминается приблизительно так:

– Гражданин прокурор, граждане судьи! Товарищи! И вы верите, что этот вчерашний пионэр мог плохо повлиять на честь женщины, дважды побывавшей замужем. Она его что, в домино пригласила поиграть? Или рассказать о независимости Египта под эгидой англичан? Так он об этом вряд ли знает.

Виды на будущий брак? Перестаньте меня смешить. Постоянный любовник? Из-за разницы в возрасте это так же смешно, как расческа для Котовского.

Она, видимо, думала, что перед ней сексуальная игрушка, но немножко переиграла. Устройство “игрушки” оказалось вполне взрослым. И когда юный кавалер повел себя не так, как ей хотелось, тогда она, видите ли, закричала. “Ой”. Так я в это “ой” не верю. Ей, товарищи, не процесс не понравился, а его оформление. Но разве вам кто-нибудь сказал, что в горном училище учат светским манерам. А тем более тому, как должен вести себя шестнадцатилетний мальчик с сорокалетней женщиной. Так и хочется сказать с бабой, но что-то меня-таки удерживает от таких выражений.

В общем, прошу вас, гражданин прокурор, граждане судьи быть снисходительнее в отношении мальчика, чья жизнь только начинается.

Не утверждаю, что можем потерять будущего Стаханова. А если просто хорошего шахтера? Особенно, когда державе так нужен уголь. И нужно ли после всего этого класть на весы судьбу юноши с одной стороны, а с другой – зрелой женщины. Я все сказал и жду справедливости.

Кто может дать гарантию, что так было слово в слова. Но за тональность и общий смысл ручаюсь. Как и за то, что мой половозрелый одноклассник хоть и здорово испугался собственной прыти, был оправдан. И в смысле шахтерства Арон Меерович угадал.

                       

Что позволено около синагоги

Эту “майсу” услышал от его высокообразованного сына, доктора технических наук, государственного лауреата.  Но не это, а высочайшая интеллигентность источника информации делает его стопроцентно заслуживающим доверия.

Так вот Райхманы жили почти рядом с синагогой. А люди заимели хорошенькую привычку мочиться под ее окнами. Но не подумайте, что специально, таким образом выражая поддержку палестинскому движению.

Определяющими стали совсем иные факторы. Во-первых, в местечках никогда остро не стояла проблема общественных туалетов. Никто и никогда не думал донести свою мочу до скромных архитектурных объектов с буквами “М” и “Ж”. Утечка урологической информации могла случиться в любом произвольном месте. Более важно было, чтобы ветер дул в нужном направлении. Все объяснялось простотой и непосредственностью провинциальных нравов. Кто станет обременять себя эстетическими требованиями при переполненном пузыре. Дескать, пусть уж лучше совесть лопнет, чем он.

И какая разница, церковь здесь, мечеть или синагога. Замечаешь уже потом, когда полегчает на сердце.

Но однажды, когда Райхман проходил мимо, озабоченные талмудисты сочли его за третейского судью. У нас ведь как? Английским стилем и не пахло. Если ты адвокат там или доктор, то тебя можно для получения профессиональной консультации остановить в любом месте и по любому вопросу. Даже если он касается урегулирования отношений между уретрой и иудейским богоугодным заведением.

Арон Меерович к этому давно привык и заинтересованно выслушал. По-другому он и не умел. Затем небольшая пауза и наводящий вопрос:

– Где вы говорите они мочатся?

– Прямо под окнами синагоги.

– Так под окнами значит?

– Под окнами.

– И часто?

Вопросы задавал с такой серьезностью, будто это процесс века.

– Вы знаете, уважаемый товарищ Райхман, специального учета мы не ведем.

И поскольку евреи любят ответить вопросом на вопрос, сочли нужным добавить.

– А что, нужен журнал регистрации?

– Не надо, я вам верю… Так говорите прямо под окнами?

Под окнами, еще как под окнами, – с готовностью подтверждали верующие евреи.

– Хорошо, хавейрим… Внимательно вас выслушал, а теперь, пожалуйста, послушайте меня.

– Мы только это сейчас и делаем, – с готовностью подтвердили верующие свое желание выслушать. Мобилизовав внимание, ожидали услышать что-то очень серьезное. Конструктивное. А услышали приблизительно следующее:

– Так, по-моему, они еще поступают по-божески.

– Что вы этим хотите сказать? Они знали о парадоксальном мышлении адвоката, но не в такой же степени.

– Неужели вам кажется, что было бы лучше, мочись они в самой синагоге, а пахло на улице. Они же этого не делают.

– Не делают, – как-то легко с ним согласились правоверные евреи. Арон Меерович в тот момент был так победоносно убедителен, что, как ни странно, сказанное стало для них утешением. Мол, и правда, что это мы так возмущаемся? Улица общая, в синагоге не писяют и слава Богу. А если немножечко пахнет, то подумаешь, тоже не страшно. Вся эта наша жизнь с запашком. Да еще с каким!

           

“Бесаме мучо” по-еврейски, или целуй ее крепче

А вот еще случай, когда Райхман, как бы походя, решил назревающую семейную драму! Заставил не так трагично смотреть на невинный поцелуй жены местного работника военного комиссариата. Сотрудник местечкового “пентагона” застукал ее с клубным аккордеонистом как раз во время кощунственного акта.

Офицер был так взволнован, будто несколько минут назад ему сказали в рентгенкабинете, что у него открытая форма туберкулеза. Да и само обращение к юристу говорило о степени эмоционального потрясения.

– Арон Меерович, – закричал он уже с порога дома, так как прибежал к адвокату прямо на квартиру. – Не отговаривайте меня, я все решил. Мне только осталось спросить у вас, как правильно оформить юридически.

– Во-первых, успокойтесь… Как я могу вас отговаривать, если даже не знаю, что вы имеете в виду. Во-вторых, если уже зашли ко мне в дом, то почему бы не сесть за стол. У нас сегодня как раз эсык-флэйс и фаршированная рыба.

– Спасибо, но мне не до этого. Я говорю о разводе, ведь она целовалась с этим недоделанным Паганини. Меня, без пяти минут капитана, променять на аккомпаниатора.

Когда вы говорите “она”, то надо думать, говорите о своей жене.

– А о ком же еще?

– Софа, иди, пожалуйста, сюда, – зычно покликал он жену, хлопотавшую на кухне и фраза совершенно не состыковалась с той, что полминуты назад была произнесена неожиданным гостем. Но это только казалось. Просто так Райхман ничего не делал и не говорил.

Когда она появилась в комнате, уже немолодая и по-домашнему одетая, Арон Меерович спокойно сказал:

– Софочка, ты не возражаешь, если он сейчас тебя поцелует. Лично я нет… Ну, что вы растерялись? Вот вам моя жена, целуйте… Подумаешь, аккордеонист поцеловал! Значит, у вас симпатичная жена – радоваться надо. Ну приставал… Вы же знаете этих творческих работников. Они же после этого творят лучше.

Подумаешь, не устояла в какой-то момент. Случайность… А вы сразу развод. Нет, лучше скушайте кусочек фаршированной рыбы.

Отелло в погонах как бы опомнился, о чем говорила улыбка, сменившая только что царившее уныние. Правда, не соблазнившись кулинарным искусством Софьи Райхман, попрощался и стремительно ушел.

С женой не разошелся, произведя кроме первенца еще двух детей. Мальчика очень соблазнительно было назвать в честь спасителя семьи. Но где это вы видели, чтобы у славянина, офицера Советской Армии, сын был маленький Арончик.

                                                  

Швейный “цех”

Мысленно аплодирую поэту, однажды сказавшему:

В жизни чувства сближены,

Словно ветви яблони:

Потрясешь за ближние —

Отзовутся дальние.

Именно так в ответ на костюм-тройку адвоката Райхмана возникли мысли о местечковых еврейских портных, способных такой наряд обеспечить для служителей Фемиды. И не только для них. С таким же успехом обшивали эскулапов, бойцов народного образования. В общем, эти провинциальные кутюрье более или менее удачно совмещали в себе и модельеров, и исполнителей. И пока оставалось так, Париж, Рим и прочие мировые центры моды могли спать спокойно.

Ну как после всего этого было не обойти кладбищенский швейный “цех”. Все они когда-то занимались общим делом, но к портновскому результату шли как-то уж очень по-разному. Характер движения к нему, свои методы работы с клиентурой делали их и по-разному интересными.

Берке Шехтман вообще-то был и специалист, и человек бобруйского “разлива”, но последние десять-пятнадцать лет решили по каким-то своим сугубо личным мотивам провести в нашей “пошехонии”. Разговор идет о его жене Соне, живом тогда еврейском воплощении гоголевской Коробочки. Ростом она была с сидячую овчарку и самым примечательным у нее были громадные груди. Когда-то один художник, по-моему, Ренуар, сказал, что если бы не было этих женских молокозаводиков, то он не стал бы живописцем. Шехтман почему-то не вдохновился. Имея под боком такой бюст, сделал выбор в пользу портного.

Особенно хорошо ему удавались брюки. Выкраивая их, испытывал такое же удовольствие, как другой герой великого русского классика, сладостно корпя над департаментской документацией. И как Акакий Акакиевич любил отдельные буквы-фавориты, так Берке Мойшевич отдельные фрагменты брюк. Сразу скажем, ширинка в число его приоритетов не входила.

Одно из его изделий посчастливилось носить и мне. И цвет, и фасон уже забыл, но несколько примерок до сих пор живы в памяти. Когда на одной из них рискнул заметить, что жмет в месте резко отличающем нас от женщин, то он тут же посоветовал:

– Так переложи! Разве ты не видишь, что у брюк две штанины…

У этого легкого в любой момент своего бытия человека и вообще-то все и вся решалось просто, как у отца Федора в “Двенадцати стульях”. Плюнул и попал.

Внешне этот Винни-Пух был задуман явно не для занятий баскетболом. Только в команде лилипутов смог сойти за центрового. А когда припадал на свою хромую, плохо гнущуюся ногу, то казался еще ниже.

Но зато сколько оптимизма, радости от самого факта существования было в этом теле. Над всем доминировали выпуклые голубые глаза, не очень характерные для аида. Тем более, что во всем остальном был, что называется, типичный еврей. Чуть ли не пособие для антисемита.

Казалось, эти глаза впитывают в себя все, давая мозгу и душе постоянную пищу для впечатлений, размышлений. А они у него никогда не были категоричными. Здесь он, сам того не подозревая, придерживался китайского принципа: любую жесткость обволакивал своей мягкостью. И хотя, как он не раз проговаривался, мир построен не по законам его мечты, всегда находил в нем поводы для хорошего настроения. Тут ему здорово помогало умение спиной поворачиваться к невыгодным обстоятельствам. Может, потому и нытиков очень не любил – они ему портили общую картину мироздания. Помню, как об одном из таких он своим высоким, а в моменты волнения и повизгивающим голосом отозвался не весьма лестно:

– Не знаю и что он и принимает и от головы, но оно ему плохо помогает.

И уж совсем другой человек был Дон Цейтлин, более известный в поселке как Дон Гичке. Происхождение клички так же туманно для меня, как мерцание далекой Андромеды. В легком подпитии (а это его перманентное состояние) сыпал каламбурами, честно предупреждая, что в цену изделия это не входит. Но зато и утомителен был в своем стремлении все классифицировать и определить. Сегодня с такой настойчивостью пропагандируют средство от перхоти и презервативы.

Но когда бывал в “тонусе”, его импровизации становились более чем забавными. И тогда уже платил бы не столько за изделие, сколько за театр одного актера. Ведь где еще купишь нынче вот это, скажем, неподражаемое как по содержанию, так и по интонации приложение к примерке.

Если клиент вдруг замечал на стене его квартиры частое тогда насекомое, то он, перехватив недоуменный взгляд клиента, тут же проводил более чем лаконичный сеанс психотерапии.

– Ой, не берите у голову. Клоп – не чигра, кушать тибе не будет.

И тут же давил его, превратив беленую некогда стену в полотно Сальвадора Дали. Судя по “палитре”, клопов было много.

А когда, как довелось слышать, кто-то из заказчиков посетовал на зубную боль, был не менее убедителен и глубокомыслен:

– Зуб – не хрен… Вирви и увесь чибе клопат.

И так во всем: любая вещь, любое явление молниеносно находили свое параллельное воплощение. Клоп – не чигра, зуб – не хрен, мышь – не волк, насморк – не туберкулез… Причем, вдохновляли его не только наперсток и швейная машинка. Увидя, скажем, в магазине “Книгу отзывов”, тут же мог поинтересоваться:

А книга паролей у вас есть?

Когда же кто-то в бане что-то изрек по поводу его обрезанного фаллоса Дон Цейтлин, немало не смутясь тут срикошетил.

– Одын раз еврэй, одын раз атрэж… И вапшчэ шо б ты знал: настаяшчы еврэй усегда ходит с абрэзам.

Но чаще всего его, конечно, видели за швейной машинкой. Писателя Юрия Олешу он не читал, но тоже жил по принципу: “Ни дня без строчки”. И на это у него тоже был свой комментарий:

– Разве вы не видите, шо Бог не очень-та аба мине позаботился. Надо дабирать па сваей инициатыве.

И добирал…

А еще к афористическому жанру стимулировала его почему-то маленькая хромая супруга Дуся Ефимовна Цинман, воспитательница детского дома. Если, уйдя на работу, вдруг неожиданно с полпути возвращалась, то тут же вопрошал свою Стефку (почему-то звал ее именно так).

– Шо, рулетка закончилася?

Иди знай, что он при этом думал.

Но комментировал ситуацию именно так. Он и вообще-то по отношению к ней чаще всего был иронически снисходителен, высказывая при этом далеко идущие предположения. К примеру, в отношении той же ее хромоты.

– Если маю Стэфку пакласти пад паравоз, то мине-таки кажется, што она могла б стать ровной, а не хромой.

Правда, в отличие от Анны Карениной, Дуся Ефимовна относилась к такой перспективе более чем критически. И понять ее нетрудно.

Гораздо труднее сделать это по отношению к портному Моисею Усакку. Не знаю почему, но эти неожиданные два “к” в его короткой, как выстрел, фамилии, навевали мысли о казненных американских рабочих Сакко и Ванцетти, над которыми так плакали школьные учебники.

А понять Моисея Усакка было трудно потому, что он представлял из себя еврейский вариант тургеневского Герасима. Не потому, что утопил какую-нибудь дворовую Жучку, а потому, что и как красавец-крепостной, был глухонемым. И тот, кто отдавал ему предпочтение, должен был обладать хотя бы зачаточными способностями к пантомиме. Иначе вместо брюк рисковал получить чехол от пианино.

Был еще и Янкель Левин, более известный как Каравка. В еврейской транскрипции оно, как правило, произносилось с “е” в конце слова – Каравке.

В смысле роста мог играть в одной баскетбольной команде с Беркой Шехтманом. При взгляде на его низенькую фигуру, трудно было пользоваться такими понятиями как ширина, высота. Колобок да и только. Только в отличие от него с вечной папироской в уголке рта. Нездоровая желтоватость и подпеченное яблочко лица с огромным количеством глубоких морщин делали его похожим на пожилого китайца. Но глусских мещан такая восточная маскировка не вводила в заблуждение.

В смысле пошивочного ассортимента брюки, курточки, камзольчики, рубашки… Но больше специализировался на реставрации. Не столько шил, сколько перешивал. Обычно, как бы набивая себе цену, мастер долго вертел в руках видавшую виды вещь, покашливал, поцокивал, посвистывал и потом лишь только изрекал нечто вроде этого:

– Ну что я вам имею сказать? А имею я вам сказать, что издесь больше возни, чем удовольствия. Но если ви сильно настаиваете, так и я тоже не стану упрямиться… И наконец скажу вам то “да”, которое так хотите от меня услышать. Только стоить это вам будет, как сами понимаете, чуточку, но дороже. Абиселэ таер, но зато гут. Поверьте, две-три лишних копейки этого стоят. Потому что пока из этих двух кусков сошьешь что-то похожее на вещь, то из настоящего материала за такое же время две, а то и три вещи. Ви улавливаете разницу, или я что-нибудь непонятно объясняю? И попробуйте мне скажите, что я не прав.

Этот портной запомнился еще и тем, что именно им были пошиты (подчеркиваю, не перешиты) мои первые серьезные брюки из шевиота, в которых мне, старшекласснику, уже было не стыдно идти на школьный вечер.

А задолго до этого был пошитый у него же “наряд” со странным для нынешнего уха названием “спенцер”. Не менее удивительной была «конструкция», где соединялись нижняя рубашка с неким подобием кальсон. Сложная система замочков и пуговиц соединяла их в единое целое. Функциональная сложность изделия ощущалась в туалете при отправлении особого рода потребностей. Не белье, а прямо тебе синхрофазотрон.

…Четыре могилы, четыре портных, четыре человеческих судьбы, четыре характера. А это как раз то, что делало их такими разными при жизни. И как хорошо, что с помощью передающейся из поколения в поколение памяти их можно реставрировать. Так, как это делал Янкель Каравке со старыми, изношенными брюками.

                  

По Робингудовскому сценарию

Далее автор решительно от “цехового” принципа повествования, группируя персонажи исключительно по их профессиональной или еще какой-нибудь принадлежности. Это ж тогда выходило бы, что если Шолом Садовский работал заготовителем в районной заготконторе, то в пределах “бесейлом” автор должен обязательно подбирать ему коллегу. Так нет же, история, которая приключилась с ним в начале 50-х, связана с директором столовой Сашей Подлишевским.

Тем самым Сашей, который будучи не очень высоким, на многих умудрялся смотреть сверху вниз. Исключение – вышестоящее начальство, без всяких усилий со своей стороны возвращающее его в лоно субординации. С ответственными работниками общественного питания его ранга такое случалось. Кроме того всей своей повседневной деятельностью успешно доказывал и тот неоспоримый факт, что нехватка широких связей редко бывает узким местом еврея. Когда работаешь в такой сфере, то любая новая может существенно улучшить и общие производственные показатели, и индивидуальные возможности столующихся. Поэтому ориентировался главным образом на них. А не на зарплату. Тем более, что ее размер для многих советских людей всё превращал в бескорыстие субботника.

А еще Подлишевский,  этот действительно толковый, энергичный работник считал себя большим юмористом и мастером розыгрыша. А когда человек верит в это, то убедить в обратном просто невозможно. И при всяком удобном случае старался поддержать реноме балагура и весельчака.

В очередной раз этот случай подвернулся в виде добродушного и флегматичного заготовителя Шолома Садовского. Человека, умудрявшегося выспаться на ходу. С такой крейсерской скоростью, даже имея центнер веса (а он его имел), трудно ощутить полноту жизни.

По-моему, из-за лени он даже брился через два дня на третий, поддерживая на лице состояние редкой щетинистости. Впрочем, иудей при любой ее густоте всегда рискует оставаться жидкобородым. Да простит меня возможный читатель за словесный пассаж в духе члена общества “Память”. Но кто еще так посмеется над собой, как это умеем мы сами.

Прежде, чем воспроизвести суть истории, замечу, что слышал ее из нескольких источников. Всякий раз немножко по-разному. Видимо, коллективная память – это когда все помнят одинаково плохо. И все, что возникнет под моим пером – своего рода среднеарифметический вариант.

Так вот однажды райпотребсоюзовский расклад выпал таким образом, что и Садовскому и Подлишевскому предстояла командировка в деревню под названием Старое Село. И как только последний узнал об этом, то в его неугомонной голове тотчас родился сценарий возможного розыгрыша.

За день до поездки у них состоялся такой диалог. Нет, вернее односторонний поток, изредка прерываемый междометиями полуспящего Садовского.

– Шолом, ты знаешь, что такое Старое Село?

И пока тот переваривал вопрос, сам же на него и ответил.

– Во время войны здесь стоял небольшой немецкий гарнизон плюс куча полицейских. Там же антисемит на антисемите и антисемитом погоняет. Не знаю, как ты, а мне немножечко не по себе. Кто знает, как может дело обернуться. Грибы грибочками, ягодки ягодками, а осторожными быть придется. На это серьезное замечание брови Садовского медленно шевельнулись. А Саша между тем усиливал эффект.

– Нас там сильно не любят.

– А ты мне скажи, где нас любят, – выдохнул Шолом, что для него по эмоциональному накалу было равнозначно монологу венецианского купца из одноименной трагедии великого Шекспира.

– Любят нас там, где нас нету.

– Значит, не любят нигде.

– Да, но в Старом Селе, куда мы с тобой поедем, не любят особенно. И не дай Бог, чтобы мы это завтра почувствовали.

Но уже в тот момент твердо знал, что сам же для этого сделает все возможное.

Более того, уже кое-что сделал, связавшись по телефону с местным продавцом Степаном Сахаром.

Характер поездки предполагал ночевку. А это обязательный ужин с обильной выпивкой. И все должно было по сценарию Подлишевского случиться как раз во время этой нетайной вечери.

И случилось… В тот момент, когда яркие звезды обильно усыпали небо, а Шолом мысленно благодарил самогон за те сладкие чувства, которые он будит, стекла в окнах от резкого неожиданного удара рассыпались, как карточный домик. Застеклить обещал «сценарист». Затем кто-то угрожающе закричал:

– Степан, это у тебя тут жиды квартируют? Счас мы им, гадам морды начистим. Надолго Старое Село запомнят.

Прямо скажем, такое редкое для людей качество как отчаянная отвага не входило и в число достоинств Шолома Садовского. А поскольку вчерашнее предупреждение Подлишевского после нескольких чарок выветрилось, то от неожиданности едва не свалился с прочно сколоченного табурета. Обычно красноватое лицо мимикрировало, полностью слившись с цветом недавно побеленной стены.

Куда уж ему было заметить, как странно и весело заблестели глаза друга столовых и ресторанов. Ну прямо тебе Матросов перед броском на вражеский дзот.

– Шолом, спокойно! Я с тобой и просто так мы им не сдадимся.

У легкого дыхания и тяжелого вздоха один и тот же кислород, но в этот, мягко говоря, непростой для Садовского вечер они дышали по-разному. Еще раз крикнув: “Я с тобой, Шолом!”, он бросился из комнаты. А в сенях, опять же по предварительному сговору с хозяином Степаном Сахаром, измазал себя свиной кровью из небольшой миски. Как раз вчера закололи кабана и его жертвенная плазма стала одним из элементов жестокого розыгрыша.

На несколько минут помертвевший от неожиданности Садовский слышал шум от какой-то потасовки, крики, взаимные угрозы, стук падающих предметов…

И только после некоторой паузы как-то торжествующе, словно благородный рыцарь на белом коне, в дом влетел перепачканный кровью Подлишевский. Ну вылитый Робин Гуд после короткой жесткой схватки с норманскими завоевателями. Заступник сирых и обиженных. А каждое слово, срывавшееся с его уст, будто возвращало Шолома к жизни. Реагировал не столько на смысл. Сколько на интонацию. Она же была победоносной и обнадеживала.

– Шолом, ты спасен. Теперь они будут знать, с кем имеют дело, что голыми руками нас просто так не возьмешь – мы умеем себя защитить.

Обобщающее “мы” меньше всего имело в виду Шолома Садовского, а заключало в себе обобщающий образ всех сынов израилевых. В моменты аффектации, как это уже бывало не раз, Саша Подлишевский мыслил глобально.

Все, что происходит на этой грешной земле, колеблется от божества до убожества. И в том, кто есть кто в этот момент, заведующий местечковой столовой ни на момент не сомневался.

По реакции “спасенного” нетрудно было предположить, что в это верит не только Подлишевский, вдруг вознесшийся до масштабов спасителя униженных и оскорбленных.

И только гораздо позже, случайно узнав о настоящей подоплеке произошедшего в тот августовский теплый вечер, Подлишевский в глазах того, кого сделал очередным объектом розыгрыша приобрел былые реальные размеры.

В целом же на характер добрых отношений все это существенно не повлияло. Внутри у заготовителя дремал добрая и неглупая душа и уж она-то способна была отличить игру от злого умысла. Им же здесь и не пахло, хотя сюжет действительно получился несколько жестковатым. Он же продиктовал и режиссуру. Но тот же Саша Подлишевский, когда умер мой дедушка, помню, принял в его похоронах очень искреннее, доброе участие. И скорее всего именно здесь был настоящим.

 

“В родном краЮ я словно иностранец…”

Когда уже поставил точку, то вдруг понял, что так просто нам с ним не расстаться. А все потому, что еще один эпизод с его участием стал не менее забавным и ярким. Однако все по порядку.

Оно и по хронологии получается “по порядку”, ибо эта конфузливая ситуация приключилась с Подлишевским лет на десять позже, где-то на старте 60-х. Причем, в качестве далеком от его общепитовских дел. Прокол произошел на чужой функциональной “территории”. Людям с такой безразмерной, неуемной натурой на своей бывает очень тесно. И вот тогда-то они начинают активно самоутверждаться в новом качестве.

Вот и Подлишевский однажды подумал: “Народный дружинник – это мое!” Логику его рассуждений нам за давностью лет уже не постичь, но после такого категорического решения на улицах местечка стало одним общественником больше. Комиссарскую кожанку во время дежурства умудрялся напялить даже тогда, когда градусник зашкаливало в плюсовых конвульсиях. Очень уж смотрелась на ее темном фоне красная повязка. И, может, Стендаль как бы с натуры в некой недоступной нам творческой прозорливости назвал свое гениальное творение “Красное и черное”.

Откуда было провинциальному кооператору знать, что поэты, особенно не раз побывавшие за границей, любят одеваться хорошо. Что на таких, как высокий, стройный, вальяжный Сергей Граховский, она сидит, как на тех, кто участвует в показах мод. Вот и в этот весенний день будущий лауреат Государственной Литературной премии вышел из гостиницы, будто шагнул с подиума.

Не знаю, читал ли Подлишевский об агенте 007 Джеймсе Бонде, но в его глазах агенты всевозможных вражеских разведок выглядели именно так. Тогда какие могут быть сомнения? Придав глазам стальной взгляд, ногам решительную пружинистую походку, всему телу – идеологическую убежденность советского человека, подошел к объекту. Тут же короткое, как бульдожий хвост.

– Ваши документы!

С таким же успехом мог потребовать мандат члена второй российской Государственной думы. Вы, скажем, берете с собой удостоверяющие личность документы, когда идете в баню?

– Навошта яны вам? – в свою очередь переспросил поэт на более привычном ему белорусском языке.

“Ага, – подумал дружинник, – точно не наш человек, – для убедительности даже еще одним кроме русского языка овладел”.

После этого в его голосе появились более стальные ноты.

– Гражданин, повторяю: “Ваши документы!” и вопросы здесь сегодня задаю я.

– Но почему вы решили, что кто-то должен на них отвечать? – перейдя на русский, в свою очередь переспросил Граховский. – И вообще, кто вы такой?

– Дружинник!

В ответе было столько пафоса, самоуважения, гордости, чувства причастности к большому и нужному делу, что на таком эмоциональном фоне стушевался бы и первый в мире космонавт в день своего триумфа.

Да только и человек с европейским складом мышления тоже был не лыком шит. Кроме всего прочего, это становилось более чем интересным, и он уже мысленно примерял ситуацию к сюжету одной из своих будущих книг.

– Ничего у меня с собой нет… Ни паспорта, ни свидетельства о рождении, ни аттестата о среднем образовании… Разве только вот случайно завалявшаяся квитанция уплаты за телефон… Хотя нет, минуточку.

И при этом начал хлопать себя по карману, обозначая старательный поиск чего-то. Но дружинник оказался еще проворнее, исчезнув наподобие героев из “Мастера и Маргариты”.

Вернулся уже с милиционером, контролирующим общественный порядок в соседней “Чайной” (тогда были и такие “питейные” заведения).

Но паузы хватило Сергею Ивановичу, чтобы вспомнить о членском билете Союза писателей. Немая сцена из гоголевского “Ревизора”, после коей последовали еще более неуклюжие реверансы. Вы, например, можете себе представить приседающего в книксене сотрудника внутренних дел. То-то и оно…

Понимаю, все это выглядит даже в лаконичном пересказе несколько по-кафкиански, но, тем не менее – абсолютная правда.

Кстати говоря, как я и предполагал, эпизод не выпал из творческой копилки писателя. В своей прозаической книге “Встречи с самим собою”, вышедшей в 1988 году, он посвятил ему целую главу под названием “Иностранец”.

Да и в стихах отозвалось. И когда случайно встретится стихотворение, где есть срока “В родном краю я словно иностранец…”, то знайте: у нее есть конкретный вдохновитель.

Чувствую, что здесь не будет лишним маленький постскриптум. Написав об этих двух случаях, меньше всего думал в смешном свете представить некоторых его героев. Мы ведь сразу договорились, что автор пишет о симпатичных ему людях.

Но это вовсе не значит, что все в их жизни было безупречно и идеально. Вы мне можете показать хоть одну такую жизнь без сучка и задоринки?

К счастью, здесь время нередко мудрее нас: оно сначала нивелирует, а потом по-другому фокусирует прошлое. После Старого Села Шолом с Сашей выезжали вместе в командировки не один раз, выпивая чарку (и не одну) за здоровье друг друга.

Тот же Граховский, как человек доброжелательный и умный, пронес через годы только забавную сторону неожиданного провинциального приключения. Более того, вывел местечкового Карацупу под вымышленным именем Мирона Давыдовича Подлушевского.

Наш аспект не требует такой творческой маскировки. Тем паче люди, о которых вспоминаю, не хуже меня знали, что в любой ситуации, даже самой дискомфортной, на первый взгляд, очень важно бывает по принципу контраста найти источник положительных эмоций, как бы “перебивающий” негатив. И они его находили.

               

Перевернутый космос

Говоря в предыдущей главе об эмоциях Подлишевского в момент задержания столичного поэта, для усиления эффекта употребил слово “космонавт”. Каким боком это понятие может коснуться поселка, где ближайший космодром с космоса же и виден? А единственная так называемая грунтовая взлётная полоса последний раз использовалась несколько лет назад для воспарений и посадок затрапезного кукурузника сельскохозяйственной авиации.

Просто жил в местечке человек, получивший на некоторое время это неожиданное для себя звание. Вот только космос у него случился какой-то перевернутый: все летят вверх, а он вниз. Именно в таком направлении, не успев скоординироваться на горке намерзшего льда, полетел в глубокий колодец еще один боец потребительской кооперации Моисей Гринштейн. В переводе “зеленый камень”, что очень неплохо в качестве “кликухи” для какого-нибудь вождя индейского племени.

В отличие от кэрролловской Алисы в свободном падении у него не было времени глубоко и последовательно подумать как о целях, так и траектории полета. Домашний анализ возможных последствий состоялся уже после извлечения из водоисточника. Состояние анти-икара хорошо объяснялось лаконичным еврейским словосочетанием “геворун нит гут”. Поэтому когда в поселке появилась возможность автономного водоснабжения, то H2O провел в свой дом одним из первых. После этого возможность второго “запуска” стала нулевой.

Впрочем, даже не будь знаменательного колодежного парения, обойти вниманием этого человека никак нельзя. Как и всякого другого с “лица необщим выраженьем”.

Будучи с детства хромым, как всякий инвалид, несмотря на свою очень красивую внешность, немножко комплексовал. Может, потому довольно поздно женился. Однако вполне достаточно для того, чтобы воспитать вместе со статной и дородной Раей дочь и сына. Последний, как и отец, был красавец. Но в отличие от него высок и строен, как библейский Давид. Поэтому и выбрал баскетбол, закончив институт физкультуры.

Дядю Мишу Мейсула больше узнал в качестве пенсионера, когда некоторое время, ожидая от матери-державы “жилплощади”, жил с семьей у них на квартире во второй половине дома, доставшейся им от умерших родителей.

Проверка “близостью” меня не разочаровала. Скорее, наоборот. Нравилась в нем какая-то человеческая наивность, детскость. Может, поэтому и мой сынишка так льнул к нему, изучив с его помощью обширный песенный еврейский фольклор. Сидя вечером рядом с ним на лавочке по просьбе любого прохожего с готовностью участника сельской художественной самодеятельности, трехлетний карапуз выдавал что-нибудь вроде:

Стейт а пояр трахт унд трахт,

Трахт унд трахт а ганце нахт…

Радуются одинаково – старик и ребенок. Хотя в моменты таких импровизаций на лавочке сидело два ребенка – трех лет и семидесятилетний.

А иногда с ним происходили и вообще уж мистические вещи. Только что сидел рядом с тобой человек, отлучился на минутку, не заходя в дом, а возвращается алкогольно-румяненький, на легком взводе. Вроде как ветер и не думал дуть со стороны Заволочицкого спиртзавода.

Долгое время это была загадка наподобие Бермудского треугольника. А подоплека между тем оказалась прозаичной и пьянящая “роза ветров” вовсе не при чем. Причина всему сарайчик с курятником, превращенный изобретательным иудеем в пивной бар, где постоянно припрятывалось пару бутылок вина. Методы конспирации, достойные фантазии первых народовольцев.

Много интересного можно было бы рассказать и о другом хромом. Пусть себе и не таком великом, как Михаил Самуэлевич Паниковский, но тоже весьма колоритном. Это про него в свое время придумали в местечке еврейскую скороговорку “Калман Кацнельсон мит клейне киндер какт клейне куцкес”.

Если скажу вам, кем он работал, то вы будете сильно смеяться. Правильно, заготовителем. Впечатление такое, что это единственная должность в кооперативных структурах, передаваемая по наследству и с учетом пятого пункта.

Самая громкая местечковая история, связанная с Калманом и Ко, его участие в свадьбе гомельского племянника. Тот ее трагический для него момент, когда очутившись в гостинице изолированным от жены, ночью выбежал в коридор и, изумляя ошарашенный персонал голубыми кальсонами с тесемками, аки олень на случке, орал в самом прямом смысле этого слова.

– Дайте мне мою Софу! Хорошенькое дело придумали в этом Гомеле – спать одному.

Видимо, привычная ко всему кровать, как бы аккумулировавшая в себя тысячи мужских потенций, передала их стареющему еврею. Хотя до виагрового бума было еще ой как далеко.

Но обо всем этом уже однажды написал в рассказе “Казанова в голубых кальсонах”, прототипом которого как раз и послужил глусский заготовитель, ударник коммунистического труда Кальман Кацнельсон.

По-моему, там же мимоходом вспомнил и уникальный по своему комизму эпизод  с другим Кацнельсоном – Мишариным, больше известным среди местного населения как керосинщик Лакиза, известный еще в народе своим мужским “достоинством”.

Привел он как-то свою заболевшую жену к рентгенологу. И тот после осмотра заметил, что, в принципе, ничего страшного не находит, но немножечко задето легкое.

Вот в тот момент и прозвучала историческая фраза:

– Знаю, доктор, про меня много и всякое говорят… Я действительно в этом деле пока ни на что не жалуюсь. Но чтобы задеть легкое… Нет, вы мне определенно льстите.

И только гомерический хохот врача дал ему понять, что, наверное, не то ляпнул.

Хотя оба Кацнельсона похоронены не в Глуске (один на исторической родине, другой – Бобруйске), не видел причину, чтобы не сказать о них хоть пару добрых слов. Оба в одинаковой степени их заслуживают.

Кроме того, важно не только то, где нашел ты успокоение в своем последнем сне, но как и в чьей памяти отложился.

                   

Жили-были бухгалтер и столяр

В статусе гринштейновского квартиранта познакомился с еще одной более чем интересной личностью. Пребывающей на том рубеже оригинальности, которая соседствует с чудачеством. Граница весьма расплывчата и условна.

Борис Писецкий человек любанского “разлива”. В соседний Глуск его привели не самые лучшие обстоятельства. Ну как бы вам, например, понравилось, неожиданно потеряв жену, имея на руках двух оставшихся без матери детей, после сорока жениться во второй раз.

А тут как раз у столяра Соломона Винера явно засидевшаяся в девках единственная и вполне половозрелая тридцатилетняя дочка Лиза. По поводу этой своей половозрелости не раз подвергалась со стороны весьма ироничного отца шуточкам известного качества. Поэтому с такой готовностью пошла за вдовца, приплюсовав к двум уже имеющимся еще одного мальчика. И только это несколько охладило саркастический пыл озабоченного родителя. Ведь все его шутки и шуточки были своего рода защитной реакцией на такую долгую невостребованность чада.

Кстати, чуть подробнее о папаше, дабы как-то отдельно к нему уже не возвращаться. Да и попробуй такого не заметь. Для этого надо быть как минимум слепым Гомером.

В местечке иначе как Симэн Горбатый его не называли. Как раз тот случай, когда определение имело под собой основание. Только в отличие от горбуна из “Собора Парижской богоматери” лик скорее всего “уворовал” у кого-нибудь из французских актеров на ролях героев-любовников. На всегда чисто выбритом лице явно доминировали голубые, больше характерные для славянина глаза. А поскольку из-за своего “архитектурного” излишества вынужден был ходить согнутым, то взгляд всегда получался исподлобья. И, вероятно, по этой причине производил впечатление пристального и изучающего.

Никакой нередкой для инвалидов закомплексованностью не страдал. Жизнелюб и выпивоха раблезианского типа, будто решивший доказать, что мы и здесь ни в чем не уступаем славянским собратьям. Все это было особенно удивительно с проекцией на предыдущую жизнь, полную трагизма.

В начале сороковых во время массовых казней евреев фашисты расстреляли жену и всех детей кроме единственной, уже упомянутой дочери. Ее приютили, а самому несколько недель довелось прятаться по погребам при очень больных легких.

Это уже чуть позже при первой же возможности чудом избежавшего общей судьбы семьи Симона Винера переправили в лес. Сначала семейные лагеря в Октябрьском районе, потом наша глусская Славковщина, партизанский отряд. Инвалидность мешала занять боевую нишу, хватало и столярных дел.

Они же его кормили и после войны, потому что мастером был классным, одним из лучших в поселке. И когда после работы в не очень типичной для еврея косоворотке, вельветовом френче “а ля генералиссимус Сталин” выходил привычно “пошпацировать” по местечковым улицам, то многие почитали за честь выпить с настоящим художником своего дела.

Вот и выходит, что долгое время, вплоть до самой смерти Симона Винера, под одной местечковой крышей жили два больших оригинала – тесть и зять. Вот уж действительно прав поэт, однажды сказавший:

И под каждой старенькой крышей,

Как она не слаба,

И свое счастье, и свои мыши,

И своя судьба.

Однако именно тут наступает момент “взять” более крупным планом зятя. Он такого ракурса в смысле интереса для автора (надеюсь, и для потенциальных читателей тоже) вполне заслуживает.

Описывать внешность не стану. Представьте себе внешность французского комика Луи де Фюнеса и, считайте, Бориса Писецкого вы видели.

И профессия далеко не романтическая: бухгалтер. В сочетании с “главный” слово так ни разу и не покрасовалось. Но пусть вас это не волнует, потому что самого Писецкого такое положение вещей смущало меньше всего. Какие уж там “авизо”, “активы”, “сальдо”, “дебиты-кретиды”, если в непростых мыслях своих человек возносится к таким глобальным понятиям, как космос, время и вечность, добро и зло, Земля в системе координат Вселенной. И все это в сложных взаимосвязях, переплетениях.

А главный парадокс в том, что годы, предполагающие уверенность и опыт, прибавили не ответов, а вопросов и сомнений. Писатель Андрей Платонов определял такое состояние как “задумчивость среди общего ритма труда”. От себя рискнул бы добавить – и жизни тоже. Поневоле задумаешься, когда в большую лысую голову норовят пробраться проблемы какого-то философского, метафизического характера. Сам он, конечно, так их не определял, но свою суть они от этого не теряли.

Был период, когда обратился за помощью к книгам. Брал одну, а она, как в сказке “Гуси-лебеди”, как бы говорила ему: “Следующая поможет!”. Так потихонечку перечитал чуть ли не половину моей немаленькой библиотеки. Доверял здесь главным образом и моим же рекомендациям. Во всем остальном оставался верным себе. Молча приносил прочитанную книгу, молча брал другую, молча уходил… Никаких импровизированных читательских конференций. Никакого видимого желания поделиться впечатлениями. Полная интравертивность. Хотя нет… Тот, о ком вспоминаю, едва ли одобрил бы такое мудреное слово, примененное по отношению к нему. Поэтому упростим – полная углубленность в себя.

Активное чтение закончилось так же неожиданно, как и началось. С ним и вообще все было трудно предсказуемо. Ну, кто мог, например, выйдя на пенсию, как это сделал он, активно поддержать тимуровское движение. Помню, как однажды, с трудом преодолев внутренне смущение, спросил у меня:

– Может, вам нужно в чем-нибудь по хозяйству помочь?

Но какое хозяйство у квартирующего человека? Да еще с его склонностью не обременять себя такими вещами. Тогда он с таким же вопросом адресовался к хозяину, получив от него то, что искал. И не один раз. При любом объеме работы денег не брал ни у кого из тех, кто в отличие от интеллигентствующего в своем практическом безделии автора, всегда находил широкий “пакет предложений”. Кто знает, может, и в этом своем бескорыстии искал какой-то только ему нужный и понятный смысл.

Да только вот уже больше десяти лет ничего не ищет, на один могильный памятник увеличив их количество на кладбище. А вот его ни разу не высказанная громко жажда познания своего места в мире до сих пор резонирует и в моей душе.

Теперь, когда годы неумолимо приближают к его возрасту, на те многие незатейливые вопросы ответил бы по-другому. Ведь все то, что тогда, честно говоря, порой казалось блажью, чудачеством, сегодня таковым уже не кажется. Не будь в мире таких пытливых людей, вряд ли появлялись Канты, Шопенгауэры, Спинозы… Принцип «Спрос рождает предложение» актуален не только в экономической сфере.

                            

Что евреи “сеют”?

Вдруг поймал себя на мысли, что сюжет невольно выстраивается как бы по законам органической химии, где очень сложные структурные формулы вещества. А главное, знаки в них выстраиваются четкими логическими цепочками. Стоило мне с фамилией Винера совместить партизанский отряд, как на дисплее памяти четко появляется другая – Урицкий Моисей Миронович. Человек, будто взявшийся разрушать стереотипы, связанные с евреями.

Плохие солдаты? А кто, как не он, был лихим партизанским разведчиком, пулеметчиком, инструктором-подрывником… Во времена развитого социализма это называлось совмещением профессий. Универсал-смежник.

Кто вынес на себе за несколько километров с поля боя раненного Василия Козлова, будущего Героя Советского Союза, Председателя Президиума Верховного Совета БССР. О, как могут в этом месте иронически задрожать чьи-то тонкие губы. Дескать, знал, бестия, кого тащит. Так вот не знал. Тут нет ничего общего с иудейскими расчетом и интуицией, а только мужская солидарность и человеческая порядочность.

Плохие хлеборобы? Но только разве на территории Эфиопии, а не в д. Березовка на глусчине был до войны еврейский колхоз “Сараконайс-Арайс” (авторский приз тому, кто переведет). И не имя Прасковьи Ангелиной было там на слуху, а передовой доярки Гиты Кацнельсон, из-под чьей новаторской руки обильные молочные ручейки вливались в молочные моря Родины. Хотя сегодня это воспринимается, как “Марсианские хроники” Рея Бредбери!

Но вчерашний лесной боец Моисей Урицкий решил усилить эффект, на многие послевоенные десятилетия став руководителем колхоза. И поверьте, статистом в председательском корпусе не был.

Вот тебе и “евреи хлеба не сеют, евреи в лавках торгуют… евреи люди лихие, они солдаты плохие”. Поэт Борис Слуцкий, конечно же, писал эти строки от противного, будучи убежденным как раз в обратном. И это убеждение ему давал личный фронтовой опыт ветерана.

В контексте того, о чем идет речь, никогда не спешил согласиться и с почитаемым мной Герценом. Русский классик с оговорками допускал некую лукавость евреев, называя это “Лукавостью по необходимости”. Позвольте хоть и с опозданием почти на полтора века, но все-таки возразить вам, уважаемый Александр Иванович. Лукавыми в определенных обстоятельствах могут быть все люди и национальность здесь совсем не при чем.

Ничего себе искру внутреннего протеста высекла память о Моисее Мироновиче Урицком. Так уж нас постепенно приучили: жестко держать круговую оборону даже тогда, когда никто не нападает. А уж если да, то тут уж только держись.

Однако пора б несколько “объективировать” образ, уйдя от анкетного стиля. Итак, чуть выше среднего роста, плечистый, необыкновенной, чуть ли не легендарной физической силы. Если про некоторых говорят “кровь с молоком”, то тут сплошная “кровь”. Явный типаж из репертуара Михаила Евдокимова, где в ходу более жесткое определение – “рожа красная”. Но мы же так не можем сказать об уважаемом человеке. Заметим только: впечатление всегда было такое, что он и зимой загорелый.

Как и комдив Чапаев, “академиев” не заканчивал, в том числе и сельскохозяйственных. Основной арсенал – опыт, смекалка, хозяйственность, невероятная энергия и правильно понятая генеральная линия партии. Если все это счастливо совпадало с “благоприятными погодными условиями”, то государственные закрома принимали в свое чрево и весомый вклад хлеборобов колхоза “Правда”.

Не стушевался и уйдя на “заслуженный отдых”. Потрясающая формулировка! Никогда не мог понять, чего в ней больше – наивности или глупости. Однако любая пропорция не делает ее содержание привлекательней. Не помню случая, чтобы кто-то получал пенсию, находясь не на заслуженном отдыхе.

Однако, как сказал поэт, “теперь о нас и сущности собранья”. Не сбавив скорости, Моисей Урицкий перевел стрелку на другой путь с конечной станцией – “Военно-патриотическое воспитание”.

Одна только маленькая загвоздка: объем желания подавляюще превалировал над ораторскими возможностями. Увы, Цицероном Моисей Миронович не был. А тут еще катастрофа с падежными окончаниями – сплошная импровизация. Забота собеседника или массовой аудитории расставлять их, исходя из уровня своей лексической подготовки.

Любимая его фраза, по его мнению дававшая ему право вступать в диалог:

– Не хвалюйся… Я дам чибе шправку.

Тем самым подтверждалась психиатрическая благонадежность. Она была для него столь же привычной, как для стоматолога чистить зубы.

Что ж, можно было понять эту его маленькую слабость: старость бывает достаточно консервативна по части “репертуара”.

Приняв условность такого вступления, вы тут же понимали нехитрый смысл “афоризма”. Дескать, не спеши, друг, я вполне нормальный парень. Не сомневаюсь, что и у тебя все в порядке. А раз так, то что и кто нам мешает поговорить “за жизнь”.

Но сколько не говори за жизнь, когда-нибудь приходит то, что перечеркивает ее биологическую сущность. Ушел из бытия и Моисей Урицкий. Как это нередко бывает со здоровыми людьми, не знавшими никогда, чем пахнет нездоровье, первая же серьезная болезнь свела его в могилу.

Все это так не вязалось с его всегда такой жизнеутверждающей плотью, что верилось с трудом. Тем более мне, по какой-то причине не бывшему на похоронах. До сих пор ощущение такое, будто он никуда не исчезал, а просто переехал в другой город.

В своем же он по праву считался своеобразной визитной карточкой. Если пролетарский вождь был близнецом с созданной им партией, то Урицкий в такой же степени сливался с родным Глуском.

На волне ораторского энтузиазма он нередко провожал в последний путь коротким прощальным словом. Иногда это делал и более красноречивый, тоже бывший партизан, Ефим Евсеевич Болотин. Правда, всегда с последующим участием в поминках. Так продолжалось до тех пор, пока на одних из них, поднеся ко рту кто его знает какую по счету чарку, с неожиданным энтузиазмом произнес:

– Дай Бог не последнюю!

Это был его финишный послепогребальный “бенефис”.

…Оба, как живые стоят перед глазами. И почему-то на фоне яркой, обмытой дождем зелени на груди ордена и медали, а в глазах радость. Ведь сегодня 9 мая, День Победы. А значит, и их день. И как приятно было, когда в первый же победный день нового столетия с праздничной трибуны прозвучали и их имена.

А ведь это только малая часть из тех, которые могли прозвучать. Большая, многосотстраничная книга “Память”, изданная в районе несколько лет назад, дает об этом четкое представление: более семидесяти евреев вернулось с фронтов Великой Отечественной войны, около 160 – погибло. А кто возвратит жизни 1003-м расстрелянным во время массовых еврейских казней на трагически известной в Глуске Мыслочанской горе? А вы говорите “евреи хлеба не сеют…”

Многие из них, не погибни они, могли бы в будущем строить, лечить, рисовать, учить, играть на скрипке… Да мало ли что? Но у истории нету сослагательного наклонения и произошло то, что произошло.

И вообще, почему и для чего нам кому-то все время объяснять, перед кем-то оправдываться. Нету и быть не может такой необходимости. Мы-то про себя все знаем. Этого, пожалуй, достаточно.

В одном из толстых журналов как-то обратил внимание на любопытную статистику – кто-то не поленился и подсчитал. В результате же получилось следующее: в мире на одного еврея в среднем приходится около семисот людей другой национальности. Соотношение явно не в пользу иудеев. Тогда извольте спросить: отчего такой шум и переполох, хавейрим? Вот и выходит, раз такие эмоции по этому поводу, то значит мы и действительно чего-то стоим. А кто, собственно говоря, сильно сомневается? Я лично нет.

              

Гита  плюс Калман равняется…

На кладбище они лежат в нескольких десятках метров друг от друга. А, может, и того меньше. И никогда уже не приблизятся один к одному хотя бы на миллиметр. Но кто и что могут помешать сделать это в моем воображении?

Так и вижу их чуть ли не ежевечерние карточные баталии, по накалу равные финалу Уимблдонского теннисного турнира. Когда он, проиграв жене в очередной раз, тут же старается обесценить результат ее “спортивного” достижения.

– О, нох мир а хахоме! С такими козырями и дурак виаграет.

Но она с ее острым язычком не остается в долгу.

– Выигрывает а клугер, а дурак колоду тасует.

Такое едкое замечание настроения ему не прибавляет, от чего тасовочные движения становятся еще более нервными.

– Ничего-ничего, счас посмотрим, кто будет молодец в следующий раз.

– Тут, Калманке, и смотреть нечего. Ты мине лутше и скажи, какой сейчас про между нами будет и счет.

И поскольку он действительно явно не в его пользу, то нервность становится почти необратимой, что еще более ухудшает цифровые показатели.

Видя такое дело, он, как это чаще всего бывает в таких сеансах выяснения умственных способностей, резко встает, ссылаясь на очередную хозяйственную заботу по дому.

– Мине надо идти в сарай порядок навести.

Но чаще всего она тактично щадит его мужское самолюбие. И тогда игра приобретала совсем иную тональность – никаких взаимных интеллектуальных претензий. Разве можно назвать таковыми спокойное, благодушное, переведенное в режим мягкого мурлыкания, подначивание. В такие моменты перед нами сидел совсем иной дед Калман. Вместо плохо скрываемого раздражения благодушное, очень характерное для него покачивание головой из стороны в сторону.

Теперь пора рассекретить и партнершу. Это та самая баба Гита Кацнельсон, что в предыдущей главе предстала перед нами передовой дояркой. Отчества как одного, так и другого с ходу назвать затруднялся. Тогда, в детстве, оно не вызывало никакого интереса, а теперь уже и спросить не у кого. Не заказывать же ради такого пустяка международный телефонный разговор с Израилем, где живут их дети и внуки. Да и незачем. Вопрос обращения по отчеству всегда мне представлялся довольно спорным. И очень рад был, когда через годы неожиданно нашел поддержку в лице хорошего писателя Михаила Веллера. Он тоже считал, что сей деликатный вопрос заслуживает отдельного “социопсихолингвистического изучения”. Я же замечу гораздо проще. Иной раз пока его вспомнишь, то забудешь, о чем хотел сказать. Поэтому остановимся на варианте Калмана Фишмана и Гиты Кацнельсон, хотя, честно говоря, на памятнике подсмотрел и отчества.

Такая разнофамильность объясняется теми же послевоенными нюансами. Выйдя из нее с большими семейными потерями с двух сторон, они сошлись после войны, уже имея своих достаточно взрослых детей.

Тяжелое прошлое носили каждый в себе, а вместе были сосредоточены на сегодняшнем и будущем. Поэтому семья получилась дружной, трудолюбивой, патриархальной. Эдакий еврейский вариант незабвенных гоголевских старосветских помещиков Афанасия и Пульхерии Ивановичей.

Она, исчерпав себя в животноводческих баталиях, больше уже нигде не работала, полностью сосредоточившись на домашнем хозяйстве. Он же подвизался на неких заготовительных работах, в чем ему помогал выделенный в районной заготконторе крупнокрупый Росинант.

Баба Гита приходилась двоюродной сестрой моему дедушке, и мы с родным братом, а также с кузенами, нередко хаживали сюда. И как неопровержимое доказательство таких визитов – снимок в семейном альбоме, где мы аж втроем взгромоздились на спину лошади. Видимо, уровень “джигитовки” еще тот – больно уж у нее на фото морда удивленная.

Так уж чаще всего выходит, что мне гораздо проще (да и место экономит) объяснять неизвестное через уже знакомое. Так вот абсолютно седая баба Гита была очень похожа на известную в прошлом актрису Елену Гоголеву. Дома не засиживалась, но по какому-то своему, только ей понятному графику, часто с гостевым визитом обходила дома местечковых евреев. При этом всегда выказывала неплохую осведомленность в житейских делах, помноженную на ум и здравый смысл. Поэтому в поселке с ее мнением считались. Фраза “Гита сказала” стоила многого.

Скромный и молчаливый Калман, добровольно отдав жене пальму первенства, ходил как бы вторым номером. Человек по преимуществу практического склада, каждодневно суетился по хозяйству, как чадолюбивый кролик у своей норы.

Жили открыто, хлебосольно, по осени превращая кухню в филиал плодоовощного завода, а печь – в сушильную камеру для грибов. Скорее крестьянский, чем еврейский быт. Сказалось, видимо, их относительно недавнее деревенское прошлое. Вот и была великолепной мастерицей по части всяческих солений баба Гита, как и ее литературная аналогия Пульхерия Ивановна.

Калман небезосновательно считался из рода долгожителей, где 90-летний рубеж в их в прочно генетически сколоченном роду считался едва ли не нормой. И его быстрая смерть сразу же после восьмидесяти воспринималась как ранняя. Умирал тихо, мужественно, без паники. Опять-таки как-то уж очень по-крестьянски. Так у Льва Толстого, к примеру, умирали на страницах его книг люди труда – умиротворенно и благостно. Будто не просто в мир иной переходят, а важную хозяйственную работу делают.

Почти до последнего дня дед Калман, как это было для него привычно, любил поговорить о политике, провинциальным иудейским оком охватывая геополитические пространства планеты. Ведь каким “природным” человеком не будь, а на всех нас кроме атмосферного столба ощутимо давит и такое понятие, как социальность.

С бабой Гитой все случилось и того хуже – неожиданно и трагически. Старушкой она была здоровой и даже на девятом десятке чувствовала себя бодро, с запасом сил. Да вот видела и слышала плоховато, что и стало для нее роковым. Выбравшись в магазин за покупками, сначала не услышала, а потом и не увидела машины. Неожиданно для водителя вышла на дорогу. Это был последний шаг в ее жизни. И один из первых в запасники нашей памяти. А теперь вот и на страницы таких волнующих для меня записей.

                

Из пункта “А” в пункт “Б”

Из людей, наиболее часто заглядывавших в гостеприимный дом Гиты и Калмана, одной из интересных в смысле колоритности была Нехама Грайфер. С ее появлением в этом потоке воспоминаний галерея бухгалтеров в два раза увеличится. Но в отличие от средненоменклатурного Писецкого она свою профессию многие годы подряд сочетала с прилагательным “главный”. Одно слово, семь букв из которых всего две гласные, а какая прибавка к чувству самоуважения.

Нехама не столько говорила, сколько формулировала, определяла, расставляла акценты, что суживало предмет любого разговора до каких-то лично ей удобных тематических рамок. И уж в этих-то пределах поколебать ее было почти невозможно. Ведь кроме всего прочего оставалась еще и просто очень умным человеком. Уделяющим внимание не столько внешнему виду, сколько внутреннему содержанию, интеллектуальному оформлению жизни.

Ну прямо тебе дипломат сталинской гвардии Александра Коллонтай. Только без этой дурацкой сексуально-раскрепощенной теории “стакана воды”. Мол, при желании мужчине отдаться столь же естественно, как имея жажду, выпить стакан воды.

С Нехамой Янкелевной такие номера не проходили. После того как в 1941-м году погиб ее муж, командир взвода лейтенант Лев Исаевич Хархурин, была в послевоенные годы только одна попытка устроить свою личную жизнь. Но Моисей Стерин, поживший с ней несколько лет, “сломался” на быте. Ему ли, человеку, бывшему когда-то тапером в народном доме (обеспечивал на пианино звуковое сопровождение к немым фильмам), заниматься навозом. И… Впрочем, обойдемся без «вкусных» физиологических подробностей.

После того, как опять осталась одна, эта умная, приятная, своеобразная женщина сосредоточилась на воспитании дочери Полины и сына Сёмы. И если у первой было как-то хорошо и по порядку (школа – университет – замужество – дети – служебная карьера), то Семен, как и его резковатая и несколько сумбурная мама, был “лица необщим выраженьем”.

Вы можете представить себе Париж без Эйфелевой башни? Точно так же вписывался в демографическую структуру поселка многолетний “импрессарио” из спортивного общества “Урожай”. Проще говоря, он был до самой своей скоропостижной и ранней смерти его председателем. Причем, таким активным, энергичным, фанатично преданным делу, что все последующие по сравнению с ним – уличный скрипач рядом с Паганини. Так и вижу его стремительную походку. Быстрый мелкий шаг с какой-то очень трудно повторимой отмашкой левой руки.

Если бы, скажем, утром из областного центра поступила бредовая депеша о присылке команды пенсионеров по синхронному плаванию, то уже к вечеру полная готовность ветеранов к бою.

Или это ни при его председательстве для встречи с физкультурным активом с такой же готовностью, как в Афинский центр международного туризма, приезжали в Глуск двух и трехкратные олимпийские чемпионы. Только благодаря Семену Львовичу и мне, тогда еще начинающему журналисту, удалось взять интервью у штангиста Леонида Тараненко, борца Александра Медведя и некоторых других спортивных корифеев. Великой пробивной силы и человеческого обаяния был Хархурин. В сочетании это, как правило, давало потрясающий эффект.

Будучи верным себе, внешне сравню его с хрестоматийным Чичиковым. Уж больно прицельны по отношению к нему гоголевские определения типа “ни толст, ни тонок”. Какая-нибудь пушкинская царевна могла позавидовать его вечному румянцу на щеках. К сожалению, как позже оказалось, нездоровому. По преимуществу гипертонического происхождения.

Проходило очень незначительное время после знакомства с ним и вдруг начинало казаться, что арифметическая задачка “Из пункта “А” в пункт “Б” списана с натуры. Натура же, разумеется, он, Семен Львович Хархурин собственной персоной, вечно куда-то спешащий.

В любую ситуацию не входил, а буквально влетал. Никогда не был люминесцентной лампой медленного накаливания, “включался” мгновенно. Да и как иначе, если всю сознательную жизнь искал для района только ему ведомое спортивное руно. И не его вина, что пастбище в итоге оказалось обычное.

Но и это не смущало его. Представьте себе, что на улице жара в 40 градусов. Все задыхаются, думая, как быстрее дойти, добежать, доковылять, доползти до первого автомата с газированной холодной водой, или лотка с не менее спасительным мороженым. И только спортивному начальнику Семену Хархурину все нипочем. И он наперекор судьбе и обстоятельствам, вроде как еще и свитер толстой вязки напялил.

Ну не верил он в то, что есть маленькие люди. Нет, маленьких нету, есть мало заметные. А он хотел быть заметным. И отнюдь не в качестве какого-то показушника, а прежде всего делом своим. Хотел и был им.

Да что там много говорить, если он и умер как-то на ходу.

– Подумаешь, – вспыхивал он на любое предупреждение после первой серьезной атаки болезни, – какой-то маленький инсультик.

Потом маленький инсультик подрос и поставил все точки над “і” прямо на рабочем месте, куда его так неуклонно тянуло.

Вдруг вспомнилась одна наивная, а, может, даже глуповатая фраза в одной из телепередач: “И в один прекрасный день она умерла”. Так вот тот роковой день для Семена Хархурина, для всех тех, кто его знал, любил или хотя бы уважал, оказался далеко не прекрасным. Голова упала замертво прямо на рабочий стол.

Умер так, как иногда умирают актеры, на сцене. Но матери, на много лет пережившей сына, от этого было ничуть не легче.

И если действительно есть какая-то другая, потусторонняя жизнь, то ее материнская душа уже давно встретилась с душой сына. И кто знает, может, его половина и там так же неспокойна, порывиста и неугомонна.

 

Иудейская рулетка

Не скажу, что мое передвижение по кладбищу напоминало хаотический полет моли. Но и особо спланированным его никак не назовешь. И может потому тем большим было удивление, когда наподобие варианта славянских кладбищ увидел рядом, по одной линии с мужским памятником женский.

Только и это еще не все. Вопреки существующим национальным канонам на еврейском кладбище похоронена русская женщина – Валентина Георгиевна Марголина (в девичестве Прокофьева).

Став в молодости санитарным врачом, была помешана на идее чистой любви. И эту самую санитарно-гигиеническую любовь  обеспечил ей вчерашний воин-фронтовик, еврейский парень Яша Марголин. Впрочем, как и всю оставшуюся жизнь. Не случайно ведь принято считать, что если русская девушка выходит за еврея, то игнорирование пятой графы жениха впоследствии оборачивается пятеркой в дневнике жизни. Это как выигрыш в лотерее. Особенно, если выпадает такой билет, где все номера сошлись.

Марголин – это бледнолицый обобщенный вариант негритянских саксофонистов. В том плане, что на его скульптурном, крупной лепки лице, доминировали губы. Такому не то что флейта водосточных труб подвластна, а всю канализационную систему города с миллионным населением подавай. Орган Домского собора в Риге – губная гармошка.

Во рту же, как и у вышеупомянутого Урицкого – лингвистическая каша. Но в районном обществе “Знание” его ценили не столько за дикцию, сколько за правильное понимание идеологических установок. Невнятность произношения с лихвой компенсировалась убежденностью, страстностью и партийной эрудицией. А когда та же партия доверила ему возглавить один из пригородных сельских Советов, то своеобразие дикции и вообще уж стало фактором второстепенным. И вовсе не на ней погорел советский работник Яков Владимирович Марголин, так ни разу и не принявший участие в конкурсах по отбору теледикторов.

Чуть позже партия горькими слезами заплатит за бесшабашность в кадровой политике. Как говорится, с нами только расслабься и сразу рискуешь получить коварный сионистский удар в спину. Вроде троцкизм уже искоренен, но отдельные его прихвостни никак не могут смириться с торжеством ленинских идей. Все это им Марголин, сам того не желая, и продемонстрировал.

Честно признаюсь, сей грустный для него конфуз в свое время послужил мне темой для написания рассказа “Трибуна”. Его творческая версия в журнале “Мишпоха” № 8 за 2000-й год. А в максимально приближенном к жизни варианте все выглядело приблизительно так.

Страна отмечала 40-летие победы в Великой Отечественной войне. Дату никак не назовешь промежуточной и юбилейный ее вариант диктовал уровень ответственности.

Рядом с административным зданием Совета –  кладбище с солдатской братской могилой. Цивилизованному миру в большей или меньшей степени известен такой милитаризованный вариант посмертной интеграции.

Около кладбища – трибуна. В данном конкретном случае она должна была принять членов местечкового “политбюро”. Вот и предстояло председателю Совета при помощи краски привести ее в соответствие с партийной эстетикой: ярко, кумачово-броско, идеологически убедительно. Что ж, прилегающие к объекту территории сполна ощутили бремя партийной ответственности. Особенно крапива и прочие некультурные растения, растущие в мае по своим природным законам, а не по указаниям идеологического отдела РК КПБ.

…И вот грянул оркестр. Отражаясь в каждой медной трубе, солнце назойливо рапортовало о своей готовности внести вклад в атмосферу праздника, хотя отдельным пунктом в программе такое мероприятие не значилось.

Температуру митинга заметно поднимал и горячий доклад районного партийного лидера. Интонационно воспаряя над толпой и кладбищенскими деревьями, он каждому жесту старался придать не только партийную солидность, но и логическую упругость. И когда, казалось, душа в экстазе вот-вот сольется с некой таинственной ноосферой, оратор неожиданно для себя мощно, аки орловский рысак копытом, топнул по трибуне. Оно и понятно: речь как раз от нейтральных сельскохозяйственных тем перешла к далеко идущим агрессивным планам империалистов. Возможные последствия холодной войны требовали горячего реагирования.

Пол трибуны явно не был рассчитан на такую степень возмущения. Доска, давно пережившая свои лучшие времена, стремительно ушла из-под ног. И если бы партийный лидер района не проявил нужную реакцию, мощной дланью ухватившись за край трибуны, лететь бы ему вниз, как летят в зияющий провал круглой “шахты” проигравшие игроки в “русской рулетке”.

Впрочем и без того поза районного “генсека” очень неприглядна. Самого уже не видно, а конечность торчит из-за трибуны, как рука тонущего Икара на картине нидерландского художника Питера Брейгеля.

Только разве это сравнимые величины? Какой-то много возомнивший о себе вольнодумец Икар ни за что в своем мифе не отвечающий и такая номенклатурная величина, обремененная масштабами всего района.

На этом контрастном стыке Якова Владимировича и подкузьмили. В первые мгновения контраст с негритянскими джазистами стал еще разительнее. Черная головешка на белом снегу.

Чтобы понять, чем это пахнет, вовсе не обязательно было обладать носом генерала от инфантерии Багратиона. Да и глаза кое-что проясняли: изменившийся цвет лица первого секретаря райкома партии – что-то среднее между томатным соком и багровым закатом – не обещал ничего хорошего. Плюс еще и тревожная суета райкомовских инструкторов, напоминающая броуновское движение молекул. Тут уже пахло не эхом прошлой войны, а вполне реальными происками международного сионизма.

В общем, в очень скором времени со щадящей формулировкой перевели Марголина для укрепления профсоюзной организации плодоовощного завода. Правда, перед этим твердо убедившись в отсутствии всяких там трибун и подмостков. Вот так вдруг подлая реальность оказалась такой сукой. Еще хорошо, что приключение почти совпало с пенсией.

Может, поэтому на общем тонусе все это не отразилось. Даже в достаточно поздней старости выглядел свежо и здорово. А что касается болезни и смерти, то я вас сейчас в очередной раз удивлю: вечных на этой грешной земле нет. Теперь уже это гораздо в большей степени касается его места на кладбище. Места, где Яков Марголин лежит рядом с той, кто однажды его полюбила.

 

Молодой человек пожилого возраста

Фамилию Лившиц никак не назовешь оригинальной. Еврейский вариант русских “Иванов, Петров, Сидоров”. Сразу понимаешь, что перед тобой не француз. Если, конечно, ее не переделали на определенный лад, переехав на территорию далеко не сопредельных государств.

Разве мог я, например, познакомившись однажды с американским бизнесменом Ноаном Лифом, предположить, что имею честь общаться через переводчика с Наумом Лившицем, чьи предки в третьем-четвертом поколении (и дальше по курсу истории) топтали когда-то пыльные глусские улицы. Облачиться в булыжник могла себе позволить только центральная. Это тебе не какой-нибудь Кацнельсон Израиль Исаакович, где каждая из составных не дает ни малейшего повода для заблуждения.

Так вот о Лившице… Увидев эту фамилию на одном из памятников, с надеждой посмотрел на инициалы. Нет, не то, что я ожидал. Потом начал искать специально, но в сочетании с Моисей Лившицы на памятнике не значились.

И только затем вдруг вспомнил, что сын Нона забрал постаревшего отца к себе в Тольятти. Там, видимо, и похоронен. Но, как мы уже и договорились, редкие строчки об “инакокладбищенских” не противоречат общему замыслу. Да и что такое год-другой доживания на автопилоте в других городах и весях, если весь жизненный сценарий воплотился перед глусской аудиторией. А кого интересует гримерка, где усталый пожилой актер, снимая наклеенные усы, знает, что это один из последних спектаклей.

Для нас, местечковых мальчишек, особенно живших рядом, этот невысокий седой еврей-инвалид с костылями и седым ежиком волос был интересен прежде всего возможностью разжиться у него велосипедным ободом. Ведь мы, в отличие от большинства нынешних сверстников, в понятие игры впускали простор. Он присутствовал во всем: апаланты, в мельника, ножик, пигаря, сирица, жмурки, пристен, в козла. Не того, которого забивают в домино, а когда, выстроившись цепочкой, прыгают один через одного. Движение, бег, радость прямой соревновательности предполагало и катание того, что осталось от велосипедного колеса.

А дядя Моисей был мастер по ремонту велосипедов, примусов, керогазов и прочей домашней утвари. Причем, частный. Несмотря на коллективную стилистику эпохи, умудрялся вести под боком у все обобществившего государства свой маленький “гешефт”. Во всяком случае никого и никогда не порадовал автографом в ведомости на получение зарплаты.

Небольшой деревянный домик, в котором он, вдовец, жил со своим Нончиком, в апреле 2002-года снесли. Уже и тогда, в начале 50-х (период нашего сознательного детства) был стар, неказист, архитектурно нарушал общую мещанскую добротность улицы Комсомольской. Хотя и остальные дома строились явно не по проекту Корбюзье.

И все-таки больно смотреть сегодня на этот пустырь – символ какого-то перечеркнутого пространства. Но, к счастью, нельзя того же самого сделать с памятью. А Моисей Лившиц расположился в ней удобно, занимая одно из заметных мест.

Если детская привязанность к нему была интуитивной, то нынешним взрослым умом понимаешь, какой все-таки это был интересный, самобытный человек. Ведь не случайно единственная маленькая комната, годная для жилья (вторая – мастерская) всегда полна молодежи.

Велосипедный мастер был начитанным и чрезвычайно контактным человеком. А главное, глубоко и очень оригинально мыслящим, будто шагнувшим в нашу обычную жизнь с мудрых страниц Шолом-Алейхема. Тем более, что мысли эти в подавляющем большинстве своем далеко не всегда находились в русле государственной идеологии. Эдакий диссидент домашнего разлива. И встречи в его доме, долгие, горячие дискуссии были свежим глотком воздуха, а по атмосфере – чем-то наподобие английского клуба по интересам.

Его Нона был потенциальный “золотомедалист” (что позже и произошло) и вокруг него собирались ребята такого же уровня. Скорее, физики, чем лирики.

Правда, свою медаль мальчику (именно так называл его отец) пришлось получать, перейдя в другую школу. Имея папины свободолюбие и его систему взглядов на жизнь, нередко имел и набор неприятностей, следующих за такими качествами.

Но если ты имеешь цель и у тебя есть то, что называют мозгами, то раньше или позже ты ими распорядишься. И Лившицы в какой-то очень важный для себя момент победили. Нона, он же Наум Моисеевич, закончил институт, став толковым инженером. А папа, позже переехав к нему, последние годы имел рядом с ним и внуками тот “нахес”, которого ему не хватало раньше. Прежде всего уютно-материальный.

И хоть мы говорим о евреях, не вижу причин, чтобы не вспомнить строчки хорошего русского поэта:

Как счастье медленно приходит,

Как скоро прочь от нас летит.

Блажен, за ним кто не бежит,

Но сам в себе его находит.

Как раз то, что и делал Моисей Лившиц, догадываясь о таких психологических “рецептах” и без Константина Батюшкова.

…В десятке метров от его уже не существующего домика стоял на углу улицы огромный развесистый клен, которого уже тоже нет. Издали он казался хотя и монументальным, но каким-то тихим и безмолвным. А вот стоило подойти к нему поздней весной или летом, как слышалась в его могучей и так манящей кроне симфония звуков. Жужжащая возня жуков, нежный шепот листьев, хор птичьих переливов…

Моисей Лившиц конечно же таким монументальным не был. Но сколько и в нем при приближении оказывалось таких удивительных “мелодий”. Ведь столько лет прошло, а они все так же звучат в моей душе.

Всем своим не очень приятным для мужчины реалиям быта – сготовь, постирай, протопи, убери – он сумел противопоставить жизнерадостность, оптимизм, нежную и добрую душу.

Почему-то парадоксально принято считать, что мужчина, хотя он и сам был им, никогда по-настоящему не поймет мальчика. Вы, дядя Моисей, напрочь рассеяли такое заблуждение, разговаривая с нами на равных, а иногда даже как-то по-заговорщицки. Без назидательности, приторного сюсюканья, взрослой непреклонности мнений и безусловной правоты.

Это была неплохая школа, хотя вывески с такими словами висели в местечке совсем на других зданиях.

             

“Ой, грих это, грих!..”

Если продолжить аналогию с большими детьми, то из одного “детского сада” с Моисеем Лившицем была, безусловно, и Либа Неваховна Эпштейн. Прабабушкой моему первенцу-сыну она успела побыть всего несколько недель. И дай-то ему Бог прожить не меньше. Уйдя в мир иной в 87 лет, она до последних дней не спешила возвращать однажды выигранный билет под названием жизнь.

В пору своего увлечения мексиканскими монументалистами хорошо запомнил слова Сикейроса о том, что долголетие – это талант. Согласен, звучит парадоксально даже для художника. Но как сказала бы сама баба Либа, цимес в этом предположении есть. И он в том, что в расчет берется не только генетически предопределенная программа, но и система социальных отношений. Еще проще говоря, умение ладить с людьми, извлекая из общения с ними положительные эмоции. Некоторым удается строить их так, что это позитивно влияет на их жизненный тонус.

Хорошо, что эти строчки не прочитает та, о которой тоже хочу рассказать. Она уже после первых строчек могла заметить:

Гор а мишугенер… Неужели нельзя сказать проще? Чтобы это поняла не только я, но даже Двося.

Речь шла о соседке, над которой она любила добродушно подшутить. Что-что, а чувство юмора у нее было уникальное.

Скажем, если вы ее встречали на улице и спрашивали: “Баба Либа, куда вы идете?”, то ответ мог быть таким.

– Пойду немножко прогуляюсь в Зеленковичи.

Тут следует заметить, что названная деревня находится более чем в двадцати километрах от Глуска. И с таким же успехом она могла сказать, что прогуляюсь немножко в Мелитополь.

И ведь главное-то дело, что действительно готова была “прогуляться” куда угодно. Не в  нынешнем понимании оздоровительного вечернего моциона, а в огромном желании “попробовать на вкус” как можно больше людей и вещей.

Понятие “космополит” прозвучало бы для нее так же непонятно, как “атрибутивный член предикативной синтагмы”. Но баба Либа (в местечковой транскрипции – Либе) по своей человеческой сути, безусловно, была им. Пилигримом, гражданином мира, готовым идти от села к селу, от города к городу, чтобы всем рассказывать о том, какая погода на земле. В этом смысле ей очень шло ее имя, если воспринимать Либе в буквальном смысле – любовь. К погибшему на войне сыну, к трем дочерям, мужу, людям вообще.

Может, поэтому она все любила называть ласкательными, уменьшительными именами. Было время, когда не отличающаяся стабильностью местная электростанция в целях экономии каждого киловатта отключала свет ровно в двадцать четыре ноль-ноль. А ее муж Мотул, который был чуть ли не на полголовы ниже своей Либочки – большой книгочей. Из тех, кого образно называли “моме-бухами”. Причем, читал почему-то так, как Бальзак писал – стоя, чуть-чуть согнувшись над столом.

И если не успевал дочитать хотя бы несколько строчек, то в ход шли спички. Тогда из соседней комнаты, как призрак отца Гамлета, выходила в длинной ночной рубахе Либа Неваховна и нежно-вкрадчиво говорила.

– Мотулке, ду бист нох нит гемахт дайне урокес? Гей шлофун, Мотулке.

А дочерей тоже не называла иначе как Дыньке, Симке, Нэхке… И при этом очень стремилась к тому, чтобы все в отношениях между людьми было по писаным и неписаным правилам человеческого общежития. И если что-то выходило за эти рамки (а такое в жизни случается нередко), то с какими-то внутренними болью и недоумением говорила:

– Ой, грих это, грих!..

С этим неожиданным “и” слово “грех” у нее звучало почему-то  с каким-то украинским акцентом.

И под такое нравственное определение попадали многие вещи и явления. Даже видя, как голуби на центральной площади оставляют следы своей желудочной деятельности на памятнике Ленину, выговаривала шустрым пернатым:

– Грих робите, ой грих!

Даже сама того не подозревая, баба Либа постоянно жила в каком-то смешливом, самоироническом ключе. Это было ее органичное, естественное состояние, как, например, у известной актрисы Фаины Раневской. Только не на том уровне интеллектуальной подготовки. Другой мир – другие шутки.

Особенно любила день первого апреля. Это для нее все равно что профессиональный праздник. Визиты в дома подруг резко учащались (а кто у нее не подруги?) Могла зайти к Басе Нозик, Розе Духан или к той же Двосе, радостно сообщив им:

– Что вы сидите дома? Вы что не знаете: только что в магазин Стерина привезли свежую рыбу. Еще пока никто не знает и очереди нету.

Те, как бы уже предвкушая ее фаршированный вариант, бросали все и неслись в “именную” торговую точку. Чтобы чуть позже прибежать к ней с претензией, что обещанной рыбы-таки нету.

Она внимательно выслушивала каждую и каждой же с олимпийским спокойствием отвечала.

– Значит, вы все-таки немножечко не успели, уже разобрали.

А если наиболее обиженная Двося пробовала возникать, то Либа с той же ровной интонацией вопрошала.

– Двосе, зог а маце.

– Ну маце.

– Дер мате ба дыр а ферд, а ду бист а кляце… Разве сегодня не первое апреля? Или я что-нибудь перепутала?

И тогда смеялись уже все вместе.

О, знай я тогда, что через много лет буду вспоминать об этой чудной женщине, то уже тогда ходил бы за ней с блокнотом. Уверен, пустым бы он не был.

Ну как бы вам, например, понравилась такая ее хохма. Наша партия, в очередной раз “отчитываясь” перед населением, писала и говорила о том, сколько всего она производит на душу населения: мяса, молока, яиц, овощей, фруктов… И однажды, в очередной раз услышав по радио про эту самую среднестатистическую душу населения, баба Либа в присущей ей как бы отвлеченной манере, тихо произнесла:

– Ты слышал, Мотул эту майсу? Теперь я понимаю, почему телу иногда уже не хватает.

Или вот такой маленький шедевр.У одной полной местечковой еврейки была фантастически большая грудь. И этот факт Либа Неваховна тоже не оставила без своего весьма оригинального комментария:

– Ой, у Хаи Чиплюх такой бюст, что я бы ей не пожалела звание дважды героя. Им за звание ставят в парках бюсты, а я бы сделала немножечко наоборот: за бюст дала звание.

И действительно, в Глусском парке установлен бюст Дважды Герою Советского Союза Степану Шутову. Видимо, она имела в виду именно этот факт.

Рассказывали мне еще и такую ее авторскую импровизацию. На одной и той же улице с Эпштейнами, через квартал, жил один старый бывший партийный работник. При жизни в особом умении дружить замечен не был. Жил несколько обособленно, единолично, особенно уже на склоне лет. А когда он умер, то посмертный некролог о нем в районной газете вызвал у Бабы Либы такие эмоции.

– Мотул, гиб акук. Пока жил, никаких таких друзей у него не было. А помер, так тут сразу тебе целая группа товарищей.

Но вот уже тридцать лет как умерла сама Либа Неваховна. На ее кладбищенском памятнике кроме привычных слов от благодарных детей, внуков две цифры в скобочке: 1885-1972. Все тот же шолом-алейхемовский вариант – умирают люди. Сказал об этом и вдруг на момент представил живую бабу Либу. Вроде как она улыбнулась на эти банальные слова и все так же неназойливо спросила:

– А ты можешь предложить что-нибудь другое?!

Да, других вариантов здесь действительно нету. Все это прекрасно понимают еще при жизни. И так же спокойно об этом говорят. Как нередко делала Либа Неваховна со своими подругами.

Во время одного из таких разговоров Двося однажды категорически заявила.

– Когда я умру – никакой музыки… Тихо жила – тихо и похоронят.

На что баба Либа успокаивающе заметила.

– Двося, не делай ветер, это будет уже не твоя проблема. Барабан будет стучать, но ты его уже не услышишь.

И, как всегда, ей было трудно что-нибудь возразить.

                     

Яшка малый не дурак…

Небольшой скромный памятник. Читаю: “Малый Меер Айзикович”. Брат моей бабушки Енты, которую никогда не знал – умерла еще до войны. Приготовьтесь, как любит настраивать свою аудиторию сатирик Михаил Задорнов, сейчас я вас сильно удивлю. Она умерла из-за того, что была удивительно здоровым человеком. Именно так резюмировал светило местной медицины врач Семенов. Острое воспаление легких оказалось быстротечным, а иммунитет нулевым. Вот и не смогли спасти. С братом, к счастью, таких казусов не случилось и он умер, выработав свой генетический ресурс в 60-е годы.

В детстве он вызывал мое удивления хотя бы уже явным противоречием фамилии и габаритов. Дескать, какой же ты малый, если такой большой? Не фамилия, а прямо тебе визитная карточка обмана.

Подозревал даже, что это как-то не в лучшую сторону влияло на авторитет заместителя председателя колхоза. Нужно ли много говорить о том, кто этот председатель. Правильно, Моисей Миронович Урицкий. “Свой” человек был для него так же безальтернативен, как Пятница для Робинзона. Все остальное было в русле исконно славянских традиций. Трактористов, доярок, полеводов, пастухов на “ейн”, “сон” и “ман” в сельхозартели, где у руля стояли два еврея, не было.

Меер Малый всегда держался прямо, еще со времен войны, в которой активно участвовал, сохраняя выдержку и даже некоторую чопорность. Но был один пунктик, благодаря которому он моментально рвал дистанцию и казался нам, школьникам, чуть ли не волшебником.

В минуты особого благорасположения брал стакан, до краев наполненный водой, слегка отклонял назад голову и ставил его на лоб. А если при этом соизволял пройтись из комнаты в комнату, присесть с “реквизитом”, то от восторга у благодарных юных зрителей перехватывало горло. Кио, Акопян, Коперфильд и прочие маги иллюзиона в такие моменты просто отдыхали.

Его жена Хана Самуиловна подобные фокусы не приветствовала. И ее нетрудно понять: наше желание повторить трюк заметно уменьшало количество стеклянных емкостей. И младшему сына Яшке за это нередко перепадало.

Доставалось ему и от нас, но уже по другому поводу. Особенно усердствовали на дразнилке, опять-таки связанной с особенностями фамилии. Дети обычно таких шансов не упускают.

Заранее заняв удобную позицию для отступления (он все-таки был на несколько лет старше), мы дружно кричали.

– Яшка малый не дурак.

И тут же через необходимую для эффекта паузу

– … и дурак не Малый.

А когда он начинал в который раз возмущаться, пытались доказать не обидный, а комплиментарный смысл дразнилки. Мол, что плохого в том, что Яшка и в самом деле не дурак и дурак не Малый. Раз не Малый, значит, кто-то другой.

Но логика объяснений быстро забывалась и всякий следующий раз эмоции возбужденного Яшки Малого представали перед нами в первозданной чистоте. И уж в такие минуты начинало казаться, что он и в самом деле дурак не малый.

Пройдут годы и мы вместе посмеемся над этим. А тогда все это были страсти, по накалу равные шекспировским. В детстве ведь все воспринимается всерьез. А вернула в него могильная плита над прахом Меера Айзиковича Малого.

 

Мистер “спатри”

…Малый, Левин Янкель Нохимович (помните портного из “швейного “цеха”?), Синдель Соломон Айзикович. Стоп, стоп… Интереснейший человек. Тут можно убрать и Синдель, и Айзиекович – уже одно только имя соответствует истине. Все его решения были соломоновы и в прямом, и в переносном смысле.

Его памятник в первом ряду, обращенном прямо к улице, хотя и тыльной стороной, но вот уже несколько десятилетий смотрит через дорогу на деревообрабатывающий завод. В его бытность мастером сначала артель “КИМ”. А поскольку этому гордому слову явно тесно в рамках аббревиатуры, расшифруем. “коммунистический интернационал молодежи”. Потом были более нейтрально окрашенные в идеологическом смысле промкомбинат, мебельная фабрика.

Уж кто-то, а Соломон Синдель имеет к этому “гиганту” местечковой индустрии самое прямое отношение. Принял эстафету сначала от предприимчивого немецкого эмигранта, затем от перекупившего от него производство “спатри” некоего коммерсант Кушнера. До них люди ходили мимо осины и никаких ассоциаций кроме осинового кола она у них не вызывала. Оказалось же, что из стружки этого дерева можно ткать прекрасное полотно.

Но сначала революция в 1917-м, не вызвавшая энтузиазма у глусского Штольца, затем национализация в 1921-м, заставившая капитулировать коммерсанта. И тут на сцене появляется местечковый левша Соломон Айзикович Синдель, блестяще проявивший себя в роли новатора и рационализатора. Поэтому если раньше кустарный промысел ютился, как наполеоновские солдаты, по частным квартиркам, то после его технических усовершенствований появляется первый производственный цех.

“Кимовского” Кулибина запомнил уже в роли благостно-умиротворенного пенсионера, летними вечерами сидевшего на лавочке перед домом. А рядом его верная и тихая Сейна, имевшая от него всю жизнь только “нахес”. И действительно, у кого еще такой передовой муж, имеющий столько грамот. Причем, не только от местной администрации, но и от областного объединения. В такой дом и зайти не стыдно – есть что показать.

 У этого коренастого, плотно сбитого человека с крупной лысой головой был очень уж интересный интернациональный критерий оценки людей. Если уж Соломон Синдель говорил, что тому или иному человеку можно доверить ключи от всего Советского Союза, то это действительно стоящий и честный человек.

В этом плане у него почему-то большее доверие вызывал заведующий производством артели, тот самый бабин Либин “моме-бук” Мотул Эпштейн. Он так всем и говорил:

– Мотулу б я доверил ключи от СССР!

Но, как оказалось, был на комбинате менее щедрый еврей. А главное, более завистливый. Пусть себе даже ключи и символические, но Соломон даже не посмотрел в его сторону.

Тогда он по порядку обошел партком, местком и отдел кадров, где, как коммунист, поставил вопрос категорически:

– Я ничего не имею против Мотула Эпштейна, как начальника производства. Но, товарищи, разве это у меня, а не у него в Америке две сестры? И я даже скажу, что одну зовут Сима, а другую – Рахиль.

И тогда «мудрая» дирекция решила, что потенциальный агент всех возможных разведок Мотул Эпштейн меньшую опасность для государства будет представлять в качестве сторожа на проходной. Что ж, он до пенсии на “автопилоте” как-то дотянул, но вот Синдель “стукачу” руки больше никогда не подал.

Он и вообще-то человеком был очень последовательным, принципиальным, при этом оставаясь неизменно интеллигентным, корректным, вежливым.

А когда ты вежлив и сидишь на лавочке, то поговорить с тобой хотят очень многие. Даже не очень умные. Но все равно отвечать приходится всем.

Как-то один местечковый Спиноза поинтересовался у него:

– Ви мине скажите, Соломон: и за какие такие заслуги вашего сына Гришу уже не первый год делают уважаемым депутатом поселкового Совета. Нет, я ничего не скажу… Он хороший человек, прекрасный токарь, но депутат, как мине кажется, это немножечко из другой песни.

– Хорошо, вы поставили вопрос и я вам на него как могу отвечу. Во-первых, не делают, а выбирают. Это уже немножечко другое. Во-вторых, скажите мне, что из этого следует?

Выдержав смачную паузу, продолжает.

– А следует из этого только то, что депутаты, хотите вы того или не хотите, – народ избранный. Надеюсь, тут вы не возражаете.

– Пока нет. Только не вижу здесь связи.

– Следите за моей мыслью и вы ее очень скоро увидите.

– Хорошо, я вас очень внимательно слушаю.

– Тогда я задам вам наводящий вопрос: “Библию” читали? Или хотя бы, надеюсь, слышали о ней.

– Да, представление о ней у меня есть. Кроме того, она из тех немногих произведений, где положительный герой – еврей.

– Очень хорошо. Так разве это не там сказано, что евреи – избранный народ.

– И хотел бы возразить, так не смогу.

– Ну вот и выходит, что все депутаты – евреи, хотя далеко не все евреи – депутаты. И теперь скажите мне: вам очень жалко, если моему Грише повезло немножечко больше.

Вопрос в его устах звучал чисто риторически, ибо ему самому все здесь давно было понятно. Впрочем, как и Грише тоже.

Правда, чуть позже ему стало понятнее еще больше. Плюнув на свой большой депутатский опыт, без всяких видов на возможное избрание в кнессет, он в 90-е годы переехал в Израиль. В манере отца ситуацию прокомментировал так:

– Каждый настоящий еврей должен раньше или позже постараться, чтобы Ближний Восток стал немножечко ближе.

…Когда хоронят человека, то говорят о нем только хорошие слова. Только будем объективны: иногда это настолько не по адресу, будто перепутали тела и хоронят совсем другого человека.

Но в день похорон Соломона Айзиковича Синделя все добрые слова о нем были справедливы. Он был действительно основательным и благородным человеком.

             

Обида Рахиль, или кого разбудила Фаня

В пьесе под названием “Жизнь”, из скольких бы актов она не состояла,  решающими были и остаются две ремарки: “Вышел на сцену” – “Ушел со сцены”. Нет, в контексте разговора даже не так: “Вынесли на сцену” – “Унесли со сцены”. Какой уж там выход в родильном доме, где суть произошедшего так же понятна “актеру”, как теорема Ферма.

У места этого размышления есть конкретный адрес: ограда, за которой давно почивает Рахиль Мироновна Урицкая. Уж на что бодрая была старушка, а поди ж ты. Смерть самый удачливый “дуэлянт” – за ней всегда последний выстрел. Индульгенция на вечность не гарантирована и бодрым.

Уровнем оптимизма и дикцией мало чем отличалась от брата. Но точно так, как его понимали в колхозе, так ее понимали покупатели. А когда в последние предпенсионные годы была “брошена” отделом кадров райпо на реализацию мороженого, то тут уж и вообще не требовалось словарного запаса поэтов пушкинской поры. Ей горсть копеек, а она тебе небольшой холодный стаканчик тающего во рту блаженства.

Во все остальное время в деле барражирования по местечковым улицам могла составить конкуренцию разве что только бабе Либе. Но поскольку у последней был романтический интерес к жизни во всех ее многообразных проявлениях, а у Рахили в основном “майсы”, то маршруты их редко пересекались.

Если у брата лицо было кровь с молоком, то у сестры, никогда не познавшей прелести замужества, то же самое, только с двойным “вложением” того и другого. И если она, встретив кого-нибудь, говорила “слухай сюды”, то это произносилось так эксклюзивно и таинственно, будто сейчас будет нечто такое, что решительно перевернет твою жизнь.

Ты сначала “слухал сюды”, потом “ слухал туды”, а суть все ускользала. Сути просто не было. Был набор слов, представляющий ценность только для источника информации. А необходимость выдержать все это хотя бы несколько минут, держалась на элементарной тактичности. Ее объем определяло количество минут, проведенных около Рахили Мироновны.

Был у старой девы еще один пунктик. Очень уж ей нравилось считать себя другом детей. И несколько конфет в кармане платья, вязаного жакета, пальто  (“тару” определяла пора года) казались ей гарантией их безусловной любви. Согласитесь, несколько упрощенное понимание педагогических идей Песталоцци.

Одаривая очередного октябренка или пионера, она нередко сопровождала благотворительный акт, видимо, очень важным для себя вопросом:

– Вот ты мыне так скажи: каво больше лубиш – папу из мамой, чи тетю Рахиль.

Вид на возможное получение конфеты несколько затруднял положение тех, кому он был адресован. И родителей любишь, и упавшее доверие спонсора чревато потерей сладкого. Как-то варьировали с сиюминутной выгодой для себя.

Запас ее прочности казался если и не бесконечным, но очень надежным на ближайшую и более отдаленную перспективу. Но что-то сломалось в звене, казавшимся самым надежным.

Долгие годы она дружила с задержавшейся в девичестве долговязой, подслеповатой Фаней Лившиц. По-моему, даже жили вместе. Так вот эта самая Фаня нанесла ей удар в спину. На ее взгляд, почище того, что ее тезка нанесла вождю мирового пролетариата.

На волне горбачевской “оттепели” однажды робко намекнула Рахили на возможность попробовать счастья на земле обетованной. Но Рахиль, имея брата-коммуниста, партизана, передовика сельскохозяйственной отрасли и сама пропиталась критической массой патриотизма.

– Нет! –  таков был ее категоричный ответ.

– Да! – подсказывало Фане Лившиц ее внутреннее “я”. На этом стыке все и сломалось. Всегда проходящая вторым номером она позволила себе иметь собственное мнение. И поэтому потихонечку за спиной Рахили начала оформлять документы на отъезд. В жизнь скромной провинциальной еврейки прочно вошло понятие ОВИР. Для конспирации приходилось проявлять чудеса изобретательности. Словно она и не Фаня, а московская радистка, сброшенная в тыл партизанского движения.

Но как бы там не было, стала в Глуске первой ласточкой, проложившей путь на землю обетованную прочим своим землякам иудейского происхождения. Хотя с ее комплекцией правомернее назвать первым вальдшнепом, отправившимся в полет к родным палестинам. Ведь еще со времен Римского владычества тысячелетиями под новый год евреи всегда произносили и произносят заветные слова: “На будущий год в Иерусалиме”.

В общем, в эмиграционном смысле Фаня Лившиц разбудила глусское еврейство, как в свое время Герцен разбудил революционеров. К счастью, с разными последствиями.

Неприятными они оказались только для ее подруги Рахиль Урицкой. Она так и не смогла простить то, что считала по отношению к себе предательством. После этого стала стареть как-то быстрее и заметнее.

А чем всё это заканчивается, мы все догадываемся. Будь я художник, то изобразил бы такой символ времени: песочные часы, где в отверстие просачивается не песок, а люди.

                      

Флаг над гальюном

Боже мой, как я сегодня сожалею, что был невнимателен к той стороне жизни, которую так радостно и вместе с тем так мучительно пытаюсь реставрировать. Радостно от того, что так приятно погружаться в ту еврейскую местечковую атмосферу.

А мучительно? Она ведь для меня (и только ли для меня?), как Атлантида канувшая в Океанских водах. Только в отличие от той, мифической, некогда такая реальная. Это как фантомная боль: евреев в Глуске уже нету, а они у меня все еще “болят”.

И вот сейчас, как антрополог Герасимов, по “скелетным остаткам”, как могу, восстанавливаю плоть ушедшего времени. Нет, скорее нас самих, преходящих в нем.

Даже грустно подумать, музыка каких фамилий ушла из наших мест. Все эти Юделевичи, Тевелевичи, Израилевичи, Мордуховичи, Вульфовны, Нохимовны… Благозвучность, сравнимая разве только со школьным учебником биологии. Вроде, мошка, кузнечик, жучок-карапузик, а по большому счету одаглия орната, платусома-компрессум, титигония-вирудиссима. Так там фауна, насекомые… А тут люди, майсы. И какие люди, какие майсы.

Одна старая еврейка Голда, имевшая репутацию правдолюбки, пошла в коридоры власти добиваться справедливости по очередному взволновавшему ее вопросу. Но делала это так долго, напористо и без почтения к должностным авторитетам. Так прессинговала вспотевшего чиновника, что он, едва сдерживая гнев, заметил:

– А вот в это, уважаемая посетительница, прошу свой нос не совать. Сами разберемся.

И тогда из уст Голды прозвучала историческая фраза. Резко встав в позу Зои Космодемьянской на допросе, она отпарировала:

– Попрошу вас, товарищ первый секретарь райкома партии не указывать, как мне распоряжаться носом. Мой нос, как нетрудно заметить, находится на моей территории.

Что ж, она имела все основания для такого заявления: и “территория”, и нос в смысле очертания и габаритов были действительно замечательными. Такой нос, как и «рубильник» гоголевского майора Ковалева, имел право на самостоятельное существование. Ведь лица как такового фактически не было, а было только то, что группируется вокруг самого заметного органа.

Не случайно ведь один шутник как-то заметил по такому поводу:

– Если бы шведский комитет утвердил параллельную шнобелевскую премию, то, уверяю вас, у мадам Голды были бы все шансы стать номинантом. А, может быть, даже победителем.

Как говорится, шутить можно не только в Одессе.

Но куда как удивительнее порой шутки самой жизни. В этом еще раз получил подтверждение, глянув на памятник еще одного небожителя.

В отличие от Урицкого, внесшего в развитие селького хозяйства страны еврейский акцент, он работал в более привычной для  иудея торговой сфере. Причем далеко не на последних ролях.

Вспомнил о нем не столько в связи с кооперативной деятельностью, сколько с его сыном, моим школьным товарищем. Поэтому из соображений дружеской этики единственный раз, когда обойдусь без фамилий. Тем более, что большого значения они здесь не имеют.

Уже с первого класса мой однокашник уверенно, как “Титаник” до столкновения с лайнером, шел на золотую медаль. Степень интеллекта плюс какая-то недетская способность определять конкретные цели и задачи, делали такую вероятность почти стопроцентной. Пару процентов можно было сбросить на какие-то чрезвычайные объективные обстоятельства. Ведь абсолютно что-то гарантировать никогда нельзя. Даже то, например, что на коленях вырастут волосы. Бог его знает, какие мутации могут произойти в человеческом организме.

Итак, повторюсь: очень способный мальчик застолбил себе золотую медаль и шел к ней из класса в класс, как от одного целевого бакена к другому. Уверенно доплыл до выпускного десятого, где те “чрезвычайные обстоятельства”, о которых мы говорили, таки случились. Но, как ни странно, субъективного характера.

Если сын велосипедного короля Нона Лившиц, опережавший нас на несколько классов, пострадал из-за своих свободолюбивых устремлений, то тут чуть не подвела недооценка некоторых идеологических символов.

Это ж надо было додуматься круглому отличнику, которому в день Октябрьской демонстрации доверили школьное знамя, пойти с ним, чуть-чуть не дождавшись окончания митинга в школьный туалет. Позывы мочевого пузыря оказались сильнее здравого смысла. Настолько сильнее, что приглушили комсомольскую бдительность. Положение осложнилось тем, что таких страждущих на тот момент, когда их застукал директор, оказалось немало. Групповой “Слив” придавал обычному физиологическому акту статус заговора. Деревянное ограждение многоочкового коллективного гальюна аж прогибалось от флагов и портретов членов Политбюро на деревянных рейках. Но выше всех, как андреевский стяг, реяло школьное знамя потенциального медалиста. Многих волнений стоило происшествие и самому старшекласснику, и родителям. Кто знает, может именно тогда и появилась на сердце отца первая зарубочка.

Это ж тебе не в том же клозете покурить. Детская шалость, благость, желание казаться взрослее, попробовать доселе неизведанного… При желании простить и оправдать объяснений масса. Любое из них – едва ли не моментальная амнистия с привычным набором воспитательных мер.

А тут явно тянет на политическую незрелость. Сегодня со знаменем в туалет, а завтра с государственными секретами к врагу.

Хорошо помню то комсомольское собрание, больше задуманное по сценариям обвинительных митингов. Вопрос ставился именно в плоскости возможной завтрашней измены Родине. Такие метаморфозы в конце четко обрисованной директором и завучем цепи вполне допускались.

Хотя в общем-то настоящая подоплека прозрачна и понятна. Но в таких серьезных вещах, посчитали в коллективе, лучше “перебдить”, чем “недобдить”.

И как хорошо, что нынче над этими совсем не смешными приметами времени можно посмеяться. Но с учетом того, где в тот момент находился, я только грустно улыбнулся.

                   

Нет, гекзаметра не будет…

Глава, к которой приступаю, особенно волнительна. Она о родителях, тоже нашедших здесь свою последнюю “прописку”. Но ошибется тот, кто подумает, что при воспоминаниях о них сразу перейду на гекзаметр. Да, конечно, для меня они мама и папа, но для всех остальных такие же глусские евреи. Одни “из”… Поэтому, насколько это возможно, постараюсь сохранить те же объективность, отстраненность взгляда и ровность стиля. Ежели таковой, конечно, имеется. Хотя нужно ли говорить, что были и остаются самыми дорогими для меня людьми.

Да и вообще, кто меня может упрекнуть, что по отношению к остальным позволяю себе перейти какие-то условные границы, за которыми человек становится как бы ниже самого себя. Воспоминания для меня скорее некий большой фруктовый солнечный сад, чем поле потравы на зайцев, где можно сводить счеты. Не мой “жанр”, не моя душевная предрасположенность.

Все о ком пишу, жили в такое время, когда во всех отношениях было комфортнее иметь ассимилированный вариант имен и отчеств. Вот и становились Голды Пейсаховны Галинами Петровнами, Дыни Мордуховны Дианами Матвеевнами, Гирши Лейбовичи Григориями Леонтьевичами. Поэтому и папу в Глуске все знали как Бориса Наумовича, хотя на самом-то деле он был Бенционом Нахмановичем. Вот и верну через годы его настоящие инициалы и ему, и маме Розе Гиршевне, хотя в дальнейшем, разумеется буду обходиться без имен и отчеств.

Папа имел редкую для местечка специальность – был профессиональным актером, закончив в Москве театральное училище. Успел даже до войны несколько лет поработать в этом качестве. И кто знает, если б не ее жесткие коррективы, как бы сложилась его дальнейшая судьба. Да и наша тоже.

Уместно сказать, что директором училища был не кто-нибудь иной, как народный артист СССР, гениальный Михоэлс. И когда его в 1949 году в Минске фактически убили, то помню как мне, первокласснику, отец со слезами на глазах сказал:

– Погиб мой учитель… Если б ты знал, сынок, какой это был человек.

Его личную актерскую биографию прервала война. И хотя была бронь, отсиживаться в театрах посчитал не мужским делом. Артист стал солдатом, что тоже вполне закономерно, входя в шекспировскую концепцию жизни, как игры. На тот момент определенные страны планеты Земля решили поиграть в войну.

Как воевал? Не знаю… А сам он не очень любил об этом рассказывать. В такие моменты был скуповат на слова, как Саид из “Белого солнца пустыни”. Дескать, стреляли, нападали, оборонялись, окапывались, отступали. Все в основном обходилось без прилагательных, придающих глаголам некую дополнительную эмоциональную окраску.

И все-таки рискну предположить, что и солдатское свое ремесло освоил нормально. Не хуже чем все. Награды были, и не одна. А актерская специальность на фронте была востребована лишь однажды. Узнав о его недавнем прошлом, в октябре 1943-го командир роты приказал подготовить концерт к 7 ноября и 26-я годовщина Великой Октябрьской революции должна найти достойное место в программе.

Задача при этом была сформулирована в комиссарской стилистике.

– Сержант Сандомирский! Не будет концерта – будет штрафной батальон. А то и чего-нибудь похуже.

При такой сверхзадаче поневоле Станиславским станешь. Концерт был, как и последовавшая за ним благодарность. А если еще минус штрафбат, так это и вообще кайф. Не глобальный, а только, как говорится, с учетом структуры момента.

Вообще же какой уж там кайф. Ранение, болезнь, госпиталь, голод… Все это как-то мало и предполагало, и стимулировало лицедейство. Поэтому после войны пока никаких театральных подмостков – только родной Глуск. Тем более у дедушки жена умерла и ему тоже поддержка нужна. Но решающим, чего уж там греха таить, было желание отогреться, откормиться, отоспаться… А провинция с ее неспешным бытом давала для этого больше возможностей. Вот почему уговоры друзей не возымели  особого действия. Папа как-то вяло убеждал их: братцы, год-другой и вернусь в Москву. Опять город, театр, сцена… Но порой ничего не бывает таким продолжительным, как предполагаемое временное.

Но только попробуй погаси страсть к музе Мельпомене, если она бурлит в тебе с самого детства. Еще со времен местечкового довоенного Народного дома. Так и стал сначала художественным руководителем Дома культуры, потом его директором. Организовал народный театр. Помню, как в одном из спектаклей на революционную тему один из самодеятельных актеров никак не мог запомнить произношение одного из слов той ушедшей эпохи. С настойчивостью, достойной лучшего применения из постановки в постановку твердил “херугви” вместо “хоругви”, порождая у зрителей не очень приличные ассоциации. В полуеврейском местечке подавляющее большинство населения представляло, что такое “хер”.

Сначала отец пробовал убрать из спектакля сие лексическое недоразумение, но это оказалось за пределами его режиссерских возможностей. Посему, как и остальные, стал относиться к “херугви” с юмором. Тем более, что наличие его было, пожалуй, одним из его доминантных качеств.

Мог, например, таким образом напугать впечатлительную маму.

– Розочка, я не хотел тебя волновать, но завтра мне придется идти к врачу.

Достаточно было мнительной маме услышать “к врачу”, как все остальное теряло всякий смысл.

– Что такое, почему к врачу? Беня, скажи мне всю правду… Я давно подозревала…

Трудно сказать, что именно подозревала мама, но отец продолжал последовательно развивать свою мысль.

– Ты знаешь, дорогая, давно заметил за собой одну тревожащую меня странность.

Боже мой! “Тревожную, “странность”… Как она после таких слов еще держится на ногах. Нет, она лучше присядет. И тут, в той же тональности, следовало невозмутимое.

– Давно, Розочка, обратил внимание на такую вещь: чем больше я кушаю, тем меньше мне хочется.

Но все равно после такого пассажа требовалось несколько минут, чтобы успокоить вконец взволнованную маму.

Проходило несколько часов, все забывалось. И вот, сидя на диване, папа, обняв свою благоверную за плечи, мечтательно говорил:

– А почему бы нам, Розочка, в отпуске вместе не съездить в Киев? Такой хороший город, такой хороший Крещатик, такой хороший Днепр… Наш театр перед войной там гастролировал и мы подружились с прекрасным человеком. Думаю, он не будет возражать, если мы потревожим его на несколько дней.

А когда через полчаса тяжеловатую на подъем маму удавалось уговорить, то папа кое-что уточнял и это “кое-что” рушило все непрочное здание так и не успевшей укорениться мечты.

– Да, но ты знаешь, я забыл сказать одну вещь.

– Какую вещь, Беньке?

– Этому моему знакомому до войны было 84 года и, наверное, надо бы что-то уточнить. Во-первых, война; во-вторых, возраст; в-третьих…

– Ой, Бенька, не надо мне уже твоего в третьих. Мне вот так хватает твоего “во-первых” и “во-вторых”.

У них в клубе был один вечно ноющий работник, которому трудно было чем-нибудь угодить. Ну прямо тебе, как в одной из сказок Шварца. И береза кретинка, и речка сволочь… Даже удивительно, как с таким невеселым характером работал в предполагающем веселость месте. Когда в очередной раз завел свою заунывную песнь “Ямщика”, папа возразил ему таким образом.

– Ну что ты, Ефим, жалуешься на монотонность. Категорически с тобой не согласен. Вон перед тобой календарь лежит, полистай. Понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье… Голова кругом идет от такого разнообразия. Только успевай жить.

Кстати, имея такое имя, евреем Ефим не был. И это хорошо… Очень не хотелось бы видеть в своих рядах лишнего пессимиста.

Нашелся у папы и рецепт для кокетливой аккомпаниаторши. Ей тоже почему-то всегда казалось, что везенье и удача – не ее удел. Может, поэтому часто любила повторять:

– За что, ну за что меня так преследуют неудачи.

– Так вы действительно считаете, что вас преследуют неудачи? – как-то переспросил у нее отец.

– Однозначно.

– Если даже это действительно так, то ничего страшного. Главное совсем в другом: важно, чтобы они вас при этом не догнали.

– Попробуй от них оторвись, когда никогда нету денег, – тут же аргументировала она свою позицию.

– И вы говорите это после того, как Карл Маркс оставил нам свой такой замечательный “Капитал”?

Приблизительно так разряжая атмосферу юмором, он как бы помогал жить и другим, и себе.

Может возникнуть вопрос: откуда я все это знаю? Все очень просто – в детстве очень много времени проводил рядом с ним и кое-что запомнилось. Тем более что многие вещи, когда я уже стал студентом, он в таком же духе обсуждал непосредственно со мной.

Однажды, держа в руках какой-то журнал  (кстати, был увлеченным книголюбом), процитировал мне вслух:

– Ты только посмотри, сынок, что они пишут!.. “Хотим мы того или не хотим, а половая жизнь занимает большое место в жизни человека…” Так ты мне скажи, пожалуйста: почему мы должны этого не хотеть?!

Запомнился и такой “сюжетик”. Через несколько домов от нас жил Никифор Тупица. Человек с редким по густоте волосяным покровом. Причем, где угодно, только не на голове. Оттуда они разбежались по всему телу и по степени мохнатости на руках, ногах, животе, не говоря уже о прочих “злачных” местах, могли соревноваться с теми, от кого мы, по теории господина Дарвина, произошли.

Зимой это, безусловно, большой плюс. Но летом он оборачивался не менее большим минусом. Попробуй в 30-градусную жару носить на себе такую шубу. И тогда Никифор приходил к отцу, потому что папа еще со времен театра умел стричь, благодаря сверхволосатому соседу овладев даже такой оригинальной стрижкой. А когда необычный клиент конфузился, цирюльник его успокаивал.

– Не волнуйся, Никифор, ничего страшного. Даже у приличного человека бывают места, говорить о которых не совсем прилично.

И про того же Никифора Николаевича, любившего чарку, но с возрастом перешедшего на трезвый образ жизни, он тоже неплохо, на мой взгляд, заметил.

– Всегда был убежден, что с возрастом даже наши дурные привычки умнеют.

Но смех, шутка, ирония не мешали ему относиться к жизни серьезно. В не меньшей, а наверняка даже в большей степени для него были характерны доброта, порядочность, интеллигентность, обостренное чувство собственного достоинства.

У него напрочь не было того, что однажды для себя он сформулировал как “эффект автобуса”. А дело происходило таким образом. Как-то ехал домой из Бобруйска. Людей аж на два автобуса, а уместиться надо в одном. Когда ты сам в жаждущей толпе, то думаешь – пусть бы водитель нашел возможность взять еще несколько человек. Но как только ты проник в чрево автобуса, точка зрения меняется на 180 градусов. Дескать, что этот водитель себе позволяет? Почему, шпигуя салон, нарушает общепринятые нормы? А ну-ка кликните сюда контролеров. Так вот он всегда и во всем был против такой “ситуационной” морали. Искренне хотел, чтобы хорошо было всем и всегда.

В не меньшей степени подкупали его бескорыстие, щедрость, материальная непритязательность. Хотя и здесь находил повод для самоиронии, однажды заметив:

– У меня, возможно, немало способностей, но кроме одной – покупательской.

Или мог маме с наигранной гордостью сказать:

– Ну где еще, Розочка, найдешь такого мужа, который не всякую ерунду в дом тащит, а пьесу Виктора Розова “Шумный день”, или новую песню композитора Аловникова “Марш автозаводцев”.

Шутки-шутками, но в нем, если быть справедливым до конца, была некая житейская инфантильность, что ли, мешающая добиваться большего. Скажем, как-то уж легко согласился с тем, что он больше не актер, удовлетворившись компенсацией в виде провинциального самодеятельного театра. А ведь мог переехать в Москву, где уже обустраивали свои жизни два брата и сестра. И только он один “застрял”.

Чуть позже был и вариант с Ленинградом, четко изложенный жившим там маминым братом. Поначалу он воодушевлялся, примерял к себе и обстоятельствам, но очень быстро все возвращалось на “круги своя”.

В такие моменты он почему-то напоминал мне биатлониста. Вроде, мчится по дистанции, чтобы не отстать от лидирующей группы, а перед огневым рубежом, когда надо точнее поразить цель, замедление темпа, “постановка дыхания”, бесконечное примеривание к мишени.

Но это во всем том, что касалось внешней стороны жизни, ее бытового устройства. Тут он был мягок, покладист, тактичен. Даже представить себе было невозможно, что его уста могут произнести бранное слово. И вместе с тем мог вспыхнуть, взорваться в те моменты, когда речь шла о сохранении чувства собственного достоинства. Уважая других, умел уважать и себя.

Папа хорошо понимал: существуют ситуации, когда проигрыш достойнее выигрыша. Тебе, например, что-то не досталось, но ты не обозлился, не обиделся, не скурвился, не унизил себя ради жратвы и шмотья. Для него это были очень важные и принципиальные вещи.

Стариком его представить невозможно, потому что умер относительно молодым, в 64 года. Рано поседел и это ему очень шло. Внешне был очень красивым человеком. В таком утверждении нет ничего от того, что в народе классифицируется как “каждый кулик свое болото хвалит”. Да ничего я не хвалю, не преувеличиваю, а просто вспоминаю.

Не утверждаю же, например, что он был с задатками выдающегося актера. Иногда на сцене, акцентируя выразительность, казался мне излишне пафосным. Но при этом очень тонко чувствовал художественное слово, прекрасно пел, обладая приятным баритоном. В 50-60-е годы звучали даже на республиканском радио записи с песнями в его исполнении. Вероятно, где-нибудь и сегодня хранятся в архивах фонотеки.

Во время болезни вел себя мужественно, хотя, как и мама, в этом смысле оставался человеком мнительным. Нередко мучился в каких-то предчувствиях, но когда грянула беда, встретил ее, как мужчина. Больше переживал по поводу маминого насморка, чем о себе.

Кстати о маме. Кроме папы для нее ничего и никого не существовало. То есть если и да (куда от этого денешься?), то только как приложение к нему. После его смерти она, несмотря на наши усилия, не столько жила, сколько доживала, хотя пережила его на шестнадцать лет.

А все потому, что уже при жизни, живя преимущественно его интересами, полностью растворилась в нем.

И те несколько метров, что разделяют их сегодня на кладбище, не могут перечеркнуть их былую земную взаимную любовь и близость.

 

Идишер калейдоскоп

У братьев Стругацких есть пьеса “Жиды города Питера”. Насчет хлесткого “жиды” ничего сказать не могу. То ли такого определения потребовал контекст, то ли искусило то, что называется быть “католиком большим, чем сам папа Римский”.

Только дело сейчас не в подспудных авторских мотивах. Просто и мне вдруг подумалось не пора ли даже при большом соблазне продолжить портретную галерею, все же поставить точку. Причем, решительно. Если это делать как-то иначе, то она просто рискует превратиться в многоточие. А этого не хотелось бы, ибо все назойливее срабатывает байроновский принцип: “Мельканье лиц нам выбор затрудняет”.

Но как бы они не мелькали в памяти, как бы не был велик соблазн и дальше продираться через пласты времени, пишу все-таки не “Войну и мир”. По объему, конечно. С содержанием все понятно с первых же строчек…

Поэтому выхватив из “Калейдоскопа” еще несколько приметных для автора “лиц”, выражаясь языком музыкантов, пойдем “на коду”.

Вот одно из них на небольшом аккуратном памятнике. Смотришь в глаза, уже навсегда сохранившие этот почему-то несколько встревоженный взгляд и будто слышишь:

– Гутен морген, киндер! Вер ис Хойте орднер?

Оно и понятно: автором этого привычного на уроках немецкого языка приветствия была учительница Роза Израилевна Выгонская. Маленькая миниатюрная симпатичная брюнетка. Даже теперь, будто вызванный к доске, со стыдом думаю: бедная, как же ей доставалось от нас. Мы-то и русский с белорусским учили с такой охотой, как в детстве пили рыбий жир. Что уж говорить о немецком с его туманными “перфектами”, “плюсквамперфектами”. Не очень-то увлекали и временные формы глагола. Наши успехи в “дойче грамматик” никак нельзя было назвать ошеломительными. Впрочем, как и поведение образцовым.

Однажды произошел по педагогическим понятиям и вовсе уж из ряда вон выходящий случай. Когда коллега Розы Израилевны несколько минут подряд пыталась пробиться сквозь скорлупу незнания очередного “полиглота”, он неожиданно для всех вслух пропел из репертуара Леонида Утесова: “что-то я, моя корова, тебя толком не пойму”.

И хотя сама Выгонская больше была похожа на газель, сольный номер дерзкого ученика, степень его раскованности внесли большое смятение в общие немецкие ряды. После этого Роза Израилевна как-то еще больше замкнулась в себе и старалась смягчить любую ситуацию. Поэтому и запомнилась вкрадчиво-тихой, предупредительной, никогда не настаивавшей на мюнхенском произношении своих подопечных.

А вот Мовша-Арон Лейбович Заенчик. Ему что, одного имени было мало. Тоже мне Эдсон Арантес ду Насименту и т.д., он же Пеле. Хотя своим желанием иметь всего побольше он чем-то напоминал мне бальзаковского Гобсека. Прежде всего несколько холодным отстраненным взглядом из-под густых седых бровей.

Вообще-то, как и Хема Рафаилович Брум, он был стекольщик. При тогдашнем обилии уличного и дворового футбола недостатка в работе не было. Функциональный интерес выработал и оценочные критерии. Результат Заенчиком оценивался не по качеству финтов, не по числу забитых голов, а по количеству разбитых стекол. А поскольку точностью того же короля бразильского футбола не отмечались, то наш уровень мастерства Мовшу-Арона Заенчика вполне устраивал. Хотя виду этот выдержанный человек с лицом римского патриция времен упадка никогда не показывал.

А еще летом он приторговывал всякой фруктовой “снедью”. Чаще всего грушами. Его же благоверная Феня Пейсаховна в отличие от скупо и обстоятельно вышагивающего мужа не столько ходила, сколько курсировала. Чуть подав вперед свое некрупное тело, несколько по-утиному раздвинув носки ног, она устремлялась к цели с непреклонностью древних викингов. Это была не столько ходьба, сколько бреющий полет над тротуаром.

Чаще всего целью “вояжей” были магазины и базар. Качество приобретаемой курицы она ощущала тонкими прикосновениями пальцев. Будто и не птицу человек покупает, а на фортепиано исполняет этюд Рахманинова. Паниковский со своими гусями здесь и рядом не стоял. Параметры качества были настолько разнообразными, что покупка приобретала сложность баллистической ракеты.

Контраст между супругами, кроме явного физиологического, был просто разителен. Если она олицетворяла стихию огня, то он – льда. Однако разность темпераментов не сказалась на прочности семьи и взаимного расположения друг к другу. Хрестоматийный образец единства противоположностей.

Заенчик и умер как-то очень уж в унисон своей жизни – тихо и монументально. Прилег и не проснулся, нечетко обозначив границу между жизнью и смертью.

Может, такая минутная неразличимость и дала повод случайно заглянувшей соседке при виде на него и при возникшей панике несколько раз повторить:

– Ой, Фенька, мо ён яшчэ жывы?!

Сама Феня Пейсаховна умерла несколько позже в Москве, куда ее забрали дети. Причем, небольшая урночка с прахом с год простояла в их столичной квартире, прежде чем они предали его земле там, где похоронен муж.

А вот Шейна Шаевна Пресман, вернее памятник ей, умнейшая женщина. Превосходная степень прилагательного здесь вполне уместна, хотя обычно в оценочных критериях очень осторожен. Уж очень зыбки границы и велик риск впасть в субъективность. Высота материка определяется в отношении к уровню моря. Есть эталонное время, точные объемные и весовые критерии… Но где тот средний уровень человеческого интеллекта, дающий полное основание одних называть умными, других, мягко говоря, не очень. Видимо, его нет – с разных точек человек смотрится неодинаково. Не отсюда ли: смотри, дурак, дурак, а умный. И вообще, кто-то гениально заметил, что глупость – это не отсутствие ума. Просто другой ум.

Ой, столько про все это говорю, что имей Шейна Шаевна возможность все услышать, то точно усомнилась бы в наличии у автора качества, о котором идет речь. А уж она-то им обладала в полной мере. Говорила мало, больше слушала. Но если уж вступала в разговор, то это было  смачно, как у одного из бабелевских героев. Хотелось, чтобы говорила еще. Но в том-то и дело, что она знала, где надо замолчать. И поэтому была умной. У психологов это называется адекватной реакцией на ситуацию.

И вообще Пресманы отличались высоким “эй-кью” всей семьи. Умны дочери Хая, Шура. Сын Изя так тот и вообще до переезда в Германию был в Киеве кандидатом технических наук.

Разъехались по миру все. Кроме Хаима, лежащего недалеко от матери на Глусском кладбище. Впрочем, оно относительно небольшое и здесь все недалеко. Так вот он по праву считался одним из толковых работников в местном лесхозе. Дедушка, у которого не так-то просто было получить “добро”, был о нем самого хорошего мнения. А у него, как у всякого породистого еврея, было повышенное чутье на качество.

Все бы хорошо, но Хаим Гиршевич, уже с молодости решив, что у него две печени, так и не смог отрегулировать свои отношения с алкоголем. Эдакий еврей с чисто славянскими привычками: не вовремя ел, немотивированно пил, не пекся денно и нощно о своем здоровье.

Мотула Канцельсона почему-то звали Мотулом дер гуном Таврическим. Видимо, что-то навеянное фильмом “Свадьба в Малиновке”. Потому что на князя Потемкина-Таврического был похож, как канделябр на карельскую березу.

Тонконогий с низко обвисающими полным животом и носом, вечно до хрипоты басивший своим прокуренным голосом он выхаживал по местечку с неспешностью и обстоятельностью аиста. И если замечал что-то стоящее внимания, то тут же награждал своим многоцелевым “Бачыш!” И всякий раз за этим “бачыш” стояло разное. Кстати, Калман Кацнельсон, наделавший столько эротического “шороха” в гомельской гостинице, один из трех его сыновей.

…Сарра Шпокер, рождающая мысли об известной из детских книжек мадам Шапокляк. Маленькая, худенькая. С остренькими чертами лица, с нервно-порывистой мультипликационной походкой.

А вечно завитые пергидролистые волосы с аккуратной выкладкой давали предположение, что она и спит-то сидя, чтобы не дай Бог не смять их. Но такая забота о прическе не дала сколько-нибудь видимого результата: в качестве жены ее так никто и не увидел.

По преимуществу запомнил ее, выглядывающую из небольшого окошечка аптечного киоска – одного из филиалов центральной аптеки.

Рая и Оля Черногубовские, Пиня Нозик, Пеня Хархурина, Юзик Кацман, Залман Бушков, Израиль Эльянов, Исаак Левитан… Этот последний в отличие от своего знаменитого однофамильца мир открытиями в живописи не порадовал. Поводом для своего безусловного и безоговорочного самоутверждения считал факт более чем 50-летнего пребывания в рядах Коммунистической партии Советского Союза. А юбилейный знак, торжественно выданный в райкоме по такому поводу, в душе своей приравнивал к ордену Славы. А несколько грамот из той же конторы плюс не столь уж частые производственные поощрения вселяли мысли о не напрасно прожитой жизни. С ними, наверное, и умирал в преклонные годы бывший приемщик обуви из комбината бытового обслуживания. Впрочем, он и действительно был добрым, скромным, тихим человеком с коротким седым ежиком, в сталинского покроя кителе и высоких, всегда до глянца начищенных хромовых сапогах.

…Фамилии, имена, отчества. Но уже не в паспорте, а навечно запечатленные на камне, в мраморе и граните. При взгляде на них губы не раз цитировала ахматовское: “В то время я гостила на земле…”

Никто из них в забеге на жизненную дистанцию не стремился быть первым. Но даже если она марафонская, то все равно когда-нибудь заканчивается. Впрочем, некоторые сумбурные мысли об этом в следующей главе.

                   

Импульсивный монолог

Герой одного известного, почти хрестоматийного в свое время фильма шагал по столице, о чем не посчитал лишним доложить многомиллионному отряду зрителей – “Я шагаю по Москве”.

У меня несколько иная ситуация, иной маршрут и поэтому после некоторых сомнений (не мрачновато ли для названия?) все же остановился на варианте “Я иду по кладбищу”. В названии не столько важно эгоцентричное “я”, не обозначающее момент движения “иду”. Подтекст того и другого – вспоминаю. А существительное лишь обозначает место, где сие происходит.

Оно не плац, не бульвар Капуцинов, по которым можно шагать, вышагивать, маршировать… Ведь если кто-то и чего-то добивается в жизни, “шагая по трупам”, то это немножечко другое. Слишком очевиден кощунственный смысл.

В жизни мы, что называется, прибиваемся друг к другу. По месту работы, по общности, интересов, увлечений, темпераментов, психологической совместимости… Да мало ли чего “стрелки” порой переводятся на общие рельсы. А вот там, где наш последний приют все по-другому: соседей не выбирают. Вот и у меня по этой причине никакого принципа последовательности – писалось так, как выпадала карта воспоминаний.

Не сработал и принцип траурного митинга с его ритуальной необходимостью сказать об умерших только строго отфильтрованное хорошее. Вне зависимости от его былых заслуг, реальных человеческих качеств.

Что ж, такая попытка подретушировать уже состоявшуюся судьбу вполне понятна. Но у меня нет необходимости подобного словесного макияжа. Разве даже добрые люди не попадали при жизни в смешные ситуации? Разве всегда и во всем были такими идеальными?

Тогда же зачем было умалчивать об этом? Пусть ордена и медали носят на маленьких похоронных подушечках, высокие фразы пишут в некрологах – своего рода разновидности служебной характеристики, где человек характеризуется по месту жизни.

Мне же хотелось поведать про то, как жили мои герои до того, как присоединились к большинству, стали частью вращающегося земного колумбария. И если раньше до меня смутно доходил смысл фетовских строк “но если жизнь базар крикливый бога, то только смерть его бессмертный храм”, то теперь стал хоть чуточку, но понятнее.

И если в настоящем Храме иконы, то в душе и памяти – образы. Люди не исчезают безвозвратно даже тогда, когда умерли. Память о них, как парус, надувающийся от воспоминаний.

Люди, о которых писал, самые что ни на есть обыкновенные. Они не открывали Северного полюса, теорию относительности, не бросались на вражеский дзот… О большинстве из них ни разу не написали в газете, если не считать некролога.

Но разве не прав был поэт Евгений Евтушенко, сказав однажды: “Людей неинтересных в мире нет”? Правда, дальше у нас с ним некоторые разногласия. В том месте, например, где он пишет:

Уходят люди… Их не возвратить,

Их тайные миры не возродить

И каждый раз мне хочется опять

От этой невозвратности рыдать.

Да, уходят… Да, не возродить. А вот насчет “рыдать” можно и поспорить.  Чего уж так убиваться над необратимым?

Разве не права была баба Либа, сказав однажды озабоченной Двосе, что нечего ей про оркестр думать, если барабана она все равно не услышит. Ведь какую бы мы музыку не любили при жизни, а приходит день, когда последнюю шопеновскую мелодию вы уже не услышите.

И только не притворяйтесь, будто вы не знали, что жизнь – мина замедленного действия. Что самоуспокаивающее банальное «время лечит» ничто иное как сеанс принудительного лечения. Что даже в солидных летах, когда самое время подумать о вечном, все та же суета в душе, а лермонтовское презрение к смерти так и не приходит. Так не уместнее ли здесь пушкинское “печаль моя светла”, которое учит нас любые жизненные “проколы” встречать так, как это делал бравый солдат Швейк в полицейском участке.

Если правильно, что каждый небольшой город должен иметь своего сумасшедшего, то и в этом смысле мы были вполне на уровне. Такой “мишугенер” в местечке имелся. Было, конечно, и немало других, но этот самый что ни на есть настоящий, медицински освидетельствованный.

Это был некто Чесик, которого местное население держало за юродивого. Но такой ярлык не мешал ему быть движущей силой поселкового масло-молочного производства. Да и какой уж там интеллект нужен, чтобы с утра до вечера крутить ручку огромного сепаратора “Урал-6”.

И тут может возникнуть вопрос: почему вдруг в финале появляется персонаж, годный для половины ролей в пьесе пролетарского писателя М.Горького “На дне”? Причем, не просто появляется, а буквально выскакивает, как это делают многие драматургические персонажи того же автора, выскакивая на сцену из каких-то скрытых для зрителя боковых дверей.

А дело вот в чем… Этот самый дядька Чесик был помешан еще и на часах. Он их мог часами гладить, разглядывать, выщупывать, как это делала Феня Пейсаховна Заенчик с курами. И если видел их на руке человека, то мог подойти и спросить.

– Какой они у тебя марки?

Когда однажды такой вопрос был адресован моему отцу, то папа ответил вопрошающему:

– Чесик, а зачем тебе знать марку часов, если мы живем в такое хорошее время.

Думаю, он имел при этом в виду не какой-то конкретный исторический отрезок времени, рассматривая его в социально-экономическом аспекте. Более того, это был ответ не столько Чесику (что поймет “мишугенер”?), сколько самому себе. Мол, любое время, пока ты живешь, несмотря на все его объективные и субъективные трудности, нужно считать хорошим. Потому что главное слово тут – живешь.

Поэтому ну и что с того, что в 2061 году хвостатая комета Галлея будет уже без тебя? Зато сколько замечательных вещей вокруг нас сегодня. Только успевай им радоваться…

…Недавно один мой знакомый белорус обратился ко мне с неожиданной просьбой:

– Слушай, я не разу не был на еврейском кладбище. Ты же знаешь, хоть живу в Глуске давно, но сам не из здешних мест. И когда меня как-то поводили по русскому кладбищу, то узнал много интересного. Думаю, и на еврейском услышу не меньше.

И уже через несколько дней мы были здесь. Ну как тут было не согласиться стать его гидом – не каждый день славяне обращаются к еврею с такими просьбами.

Да, конечно, когда находишься в таком месте, то меньше всего расположен вести беседы о политональных наложениях в творчестве композитора Бриттена. Мы разговаривали об оптовом и розничном характере смерти. В том смысле, что хотя предстоит умирать всем, но каждый делает это индивидуально.

Проявив неплохую эрудицию, мой знакомый извлек из своей памяти все то, что помнил о философски ориентированной “Тибетской книге мертвых”, учащей нас умирать. И в этом месте я ему возразил, прочитав стихи, которые заканчиваются такими строчками:

…Пусть радости живущим жизнь дарит,

А смерть сама их умереть научит.

…Когда уже уходили, то на выходе присели на сочную траву перед кладбищенскими воротами. Увлекшись разговором, не заметили, как пролетел почти еще один час.

Мы сидели на кладбище и говорили уже о жизни.

 *  *  *  *  *  *

 

Содержание:

Веселенькая тема или Несколько слов перед “плаванием”

Двое под одной “крышей”

“Дер минен” и стекольщик

Стратегия бабы Баси

Жених из Бобруйска

Футбол с видом на улицу Жижкевича

“Арон” звучало как пароль

Процесс с фрейдистской подоплекой

Что позволено около синагоги

“Бесаме мучо” по-еврейски, или целуй ее крепче

Швейный “цех”

По Робингудовскому сценарию

“В родном края я словно иностранец…”

Перевернутый космос

Жили-были бухгалтер и столяр

Что евреи “сеют”?

Гита  плюс Калман равняется

Из пункта “А” в пункт “Б”

Иудейская рулетка

Молодой человек пожилого возраста

“Ой, грих это, грих!..”.

Яшка малый не дурак

Мистер “спатри”

Обида Рахиль, или кого разбудила Фаня

Флаг над гальюном

Нет, гекзаметра не будет

Идишер калейдоскоп

Импульсивный монолог